Литвек - электронная библиотека >> Джордж Гордон Байрон >> Биографии и Мемуары >> Из "Разрозненных мыслей" >> страница 3
чем обычно достается литератору из порядочного общества; но я считаю, что подобное смешение противоположностей составляет наш общий удел.

Я иногда сомневаюсь в том, что спокойная, безбурная жизнь больше пришлась бы мне по душе; и все же мне случается о ней тосковать. Самые ранние мои мечты (как у большинства мальчишек) были воинственны, но несколько позже я мечтал только об уединении и любви, пока не началась, чуть ли не с четырнадцати лет, моя безнадежная любовь к М[эри] Ч[аворт] (хотя и тщательно скрываемая); и это длилось некоторое время. Тут я вновь почувствовал, что я «один, один, всегда один».[18]

Помню, что в 1804 г. встретился со своей сестрой у генерала Харкорта[19] на Портлэнд-Плейс. Тогда я был таким, каким всегда казался ей до того. Когда мы снова встретились в 1805 г., мой нрав до такой степени изменился (как она вспоминала потом), что меня едва можно было узнать. Тогда я не сознавал перемены, но верю этому и могу объяснить причину.

38

Кто-то спросил Шлегеля (Дустеревизела[20] мадам де Сталь), считает ли он Канову великим скульптором. «О! — ответил скромный пруссак, — вы бы посмотрели мой бюст работы Тика[21]».

51

Удивительно, как скоро мы забываем то, что не находится постоянно у нас перед глазами. После года разлуки образ тускнеет, после десяти изглаживается. Без усилия памяти мы уже ничего не можем представить себе ясно; правда, тогда свет на миг загорается вновь, но, быть может, это Воображение подносит свой факел? Пусть кто-нибудь попытается через десять лет вызвать в памяти черты, склад ума, поговорки и привычки своего лучшего друга или любимого героя (т. е. величайшего человека — своего Бонапарта или кого-нибудь еще), и он будет поражен неясностью своих воспоминаний. Я берусь это утверждать, а я всегда считался одаренным хорошей, даже отличной памятью. Исключение составляют наши воспоминания о женщинах; их позабыть нельзя (черт бы их побрал!), как нельзя позабыть другие знаменательные события, вроде «революции», или «чумы», или «вторжения», или «кометы», или «войны», т. е. памятных дат Человечества, которому ниспосылается столько благословений, что оно даже не включает их в календарь, как слишком обыденные. Среди календарных дат вы найдете «Великую засуху», «Год, когда замерзла Темза», «Начало Семилетней войны», «Начало А[нглийской] или Ф[ранцузской] или И[спанской] революции», «Землетрясение в Лиссабоне», «Землетрясения в Лиме», «Землетрясения в Калабрии», «Лондонскую чуму», «Константинопольскую чуму», «Моровую язву», «Желтую лихорадку в Филадельфии» и т. д., и т. п., но вы не найдете «обильного урожая», или «роскошного лета», или «длительного мира», или «выгодного соглашения», или «благополучного плавания». Кстати, была война Тридцатилетняя и Семидесятилетняя — а был ли когда-нибудь Семидесятилетний или Тридцатилетний мир? Да был ли когда-нибудь хоть однодневный всеобщий мир, кроме как в Китае, где секрет жалкого счастья и мира нашли в неподвижности и застое? Каковы же причины этого — жестокость или скупость Природы в отношении нас? Или неблагодарность Человечества? Это пусть решают философы. Я к ним не принадлежу.

52

В 1814 г., когда я и Мур должны были обедать у лорда Грея на Портман-сквэр, я достал «Яванскую газету» (посланную мне Мерреем), где обсуждались сравнительные достоинства нашей с ним поэзии. Мне показалось забавным, что мы с Муром собирались мирно разделить трапезу, в то время как в Индийском океане нз-за нас шли раздоры (впрочем, газета была полугодовой давности) и батавские критики заполняли газетные столбцы. Но, должно быть, такова слава.

53

Я обычно не слишком лажу с писателями. Не то чтобы я их не любил, но я никогда не знаю, что им сказать после того, как похвалю их последнее произведение. Разумеется, существует несколько исключений, но это либо люди света, вроде Скотта или Мура либо далекие от него визионеры, вроде Шелли и др.; со средними литераторами я никогда не умел поладить, в особенности с иностранными, которых не терплю. Кроме Джордани[22] (пожалуй, я не сумею назвать никого другого), я не помню никого из них, кого мне хотелось бы увидеть вторично, разве только Меццофанти,[23] это лингвистическое чудо, этого Бриарея[24] частей речи, ходячего полиглота и более того, которому следовало бы жить во времена вавилонского столпотворения, чтобы быть всеобщим переводчиком. Он в самом деле удивителен — и притом очень скромен. Я проверял его на всех языках, на которых знаю хоть одно ругательство (или проклятие, призываемое на головы форейторов, адвокатов, татар, лодочников, матросов, лоцманов, гондольеров, погонщиков мулов и верблюдов, веттурини, почтмейстеров, почтовых лошадей, почтовых станций и всего почтового), и он поразил меня настолько, что я готов был выругаться по-английски.

55

Я иногда сожалею, что не изучал языки с большим старанием. Те, что я знаю, даже классические (латынь и греческий в объеме знаний школьника шестого класса), а также кое-какие познания в новогреческом, армянский и арабский алфавиты, несколько турецких и албанских фраз, ругательств или просьб, итальянский сносно, испанский хуже, французский настолько, что читаю с легкостью, но говорю с трудом — вернее, не говорю — все это приобретено на слух или на глаз, но не настоящим изучением. Подобно Эди Охилтри,[25] я не люблю «утруждать себя работой».

Правда, я рьяно взялся за армянский и арабский, но оба раза, еще не одолев алфавита, я влюблялся в какую-нибудь представительницу «нелепого женского пола», а на Мальте и в Венеции покинул полезное общество ориенталистов ради — ради (неважно, ради чего), хотя мой учитель, отец Паскаль Ошер (для которого я, между прочим, составил большую часть двух грамматик: армянской и английской) уверял меня, — что земной рай «наверняка находился в Армении». Я отправился искать его — бог знает куда — но нашел ли? Гм! Изредка находил, да и то лишь на минуту-другую.

56

Из актеров Кук был самым естественным, Кембл — самым сверхъестественным, Кин — чем-то средним между ними, а миссис Сиддонс одна стоила всех, кого я видел в Англии.

59

Когда в 1815 г. ко мне пришел судебный пристав (мне всякое пришлось повидать), чтобы описать мою движимость (моя особа, как члена Палаты лордов, была неприкосновенна), я по своей привычке полюбопытствовал, какие еще у него имеются исполнительные листы, и он показал мне один на семьдесят тысяч фунтов! Я спросил далее, нет ли листа на Шеридана. «А-а, Шеридана, сказал он, — да, есть вот это» (тут он вынул свои бумаги и пр.). «Мне,