гудящих коленях, ни о чем, кроме единственного — сделать! Только потом — все равно, через час или сутки — наступает право вернуться и упасть на койку…
Вот почему повторяю я мысленно это простое, до предела гражданское слово «работа» и думаю о вас: о тебе и всех товарищах твоих, о парнях, надевших шинели. До чего же — никаким умом не охватить, никаким числом или понятием не измерить — обязаны мы, гражданские люди, всем вам, дорогие и светлые ребятки наши, дорогие сыны-солдаты.
За те три ночи, всего только три, оставшиеся у тебя в запасе, поднимать вас на работу будут еще не раз. И написать своей Татьянке ты успеешь только два письма.
У меня в руках предпоследнее. В нем надеялся я отыскать хоть какой-нибудь отзвук твоей человеческой, солдатской твоей тревоги, хоть пустяшный намек. Но нет, не помню, пожалуй, никакого другого из твоих писем, которое таким светлым было бы, проникнутым такой неистребимой радостью, такой верой в жизнь.
«4 апреля. Милая, родная моя Татьянка, Танюшка… Ну подскажи, как мне назвать тебя?! Я не знаю, что со мной, но весь день твержу твое имя. Вру, не только день, но и ночь. Так сложились обстоятельства, что прошлую ночь глаз не смыкал. Надо было. Радостное настроение, несмотря на то, что радоваться вроде бы нечему, а наоборот, есть причины «рвать и метать». За сутки столько наспорился, что даже язык смозолил. Самый кончик, чуть-чуть. И устал страшно, и спать хочу — умираю, а все равно радостно. А почему — не могу понять… Может, потому просто, что знаю: есть у меня ты, моя любимая, прекрасная и единственная, и это помогает мне в любых, самых тяжелых случаях. Татьянка, Танюшка… Я сплю, я уже сплю… И сейчас во сне увижу тебя. Все равно увижу! Спокойной ночи, родная. Извини, что коротко, но я сейчас не в силах ничего говорить — только твое имя, только его я не устану повторять. Татьянка…»
Неистребимая радость, высокая, как небо. Помнишь, сын, решетовские строки из твоего дневника?
Сейчас я не могу спокойно читать это. Наверно, так проходит сквозь живое сердце каленый штык…
Но все еще только будет. Будет это письмо. И короткий сон. И внезапный подъем. И экстренный выезд в непроглядную ночную степь. А день будет похож на ураганную коловерть, после которой, лишь за полночь рухнув на койку, ты через час поднимешься снова. И уже будет шуметь мотором (до чего гулко в ночную пору шумит мотор под окном!) машина возле казармы. Ты едва сумеешь выкроить те полторы минуты — написать Татьянке письмо. Теперь — последнее.
Капля, всего капля жизни тебе оставалась… Ты этого не знаешь.
А я не знаю, что делать. Остановить тебя, задержать? Ни я, ни совесть не можем этого. Предостеречь, вслед закричать: «Береги себя, Саня-я!»? Но ты уже в машине, и она уже рванулась в ночь, и шум уже заглох вдалеке…
«4 апреля. Милая, родная моя Татьянка, Танюшка… Ну подскажи, как мне назвать тебя?! Я не знаю, что со мной, но весь день твержу твое имя. Вру, не только день, но и ночь. Так сложились обстоятельства, что прошлую ночь глаз не смыкал. Надо было. Радостное настроение, несмотря на то, что радоваться вроде бы нечему, а наоборот, есть причины «рвать и метать». За сутки столько наспорился, что даже язык смозолил. Самый кончик, чуть-чуть. И устал страшно, и спать хочу — умираю, а все равно радостно. А почему — не могу понять… Может, потому просто, что знаю: есть у меня ты, моя любимая, прекрасная и единственная, и это помогает мне в любых, самых тяжелых случаях. Татьянка, Танюшка… Я сплю, я уже сплю… И сейчас во сне увижу тебя. Все равно увижу! Спокойной ночи, родная. Извини, что коротко, но я сейчас не в силах ничего говорить — только твое имя, только его я не устану повторять. Татьянка…»
Неистребимая радость, высокая, как небо. Помнишь, сын, решетовские строки из твоего дневника?
Свет звезды, которой закатиться,
Ярок, торжествующ, небывал.
Белый лебедь, прежде чем разбиться,
Так поет, как в жизни не певал.