вовсе никаких причин.
А в руках у меня твоя фуражка.
Понимаешь — твоя…
И опять издалека словно ветром наносит знобящий холодок раннего утра, которого ты не помнишь: ты уже был, но еще не знал, что живешь, — утра с мокрым от росы больничным крыльцом и скрипучей больничной дверью. И с дорогим словом — сын! И — с таким чувством, будто человечество вдруг увеличилось вдвое…
Но рядом плачет, все не может унять слез Татьянка. Ее из последних сил старается утешить твоя мама:
— Не убивайся, девочка. Все мы во власти вечного закона жизни, у нас все позади, а у тебя молодость. Ты еще встретишь хорошего человека…
И я слышу срывающийся ответный голос:
— Только если сумею сделать таким, как Саша.
Как Саша… Я бы мог сказать ей — не теперь, после, когда ком освободит горло, — как бесконечно много обязаны сделать мы, остающиеся на берегу, чтобы восполнить жизни даже такую малую ее крупицу, как мир всего одной человечьей души; как важно научиться чувствовать его рядом. Потому что он не погас, не исчез, а только отнесло его ветрами далеко от нашего берега, и теперь он — просто волна, глоток, капля в том бескрайнем океане, который мы привыкли называть временем.
Это я мог бы сказать ей. Но, пожалуй, лучше, что не скажу. Это само должно прийти в человека.
Я только подумаю о том, что она, Татьянка, тоже из твоего поколения, на плечах и совести которого — все, что не может защититься само, от крохотного полевого цветка до солнца. И я очень хочу, чтобы поколение разглядело тебя в себе.
А тебе, сын, я повторяю слова, что пришли из твоего детства и теперь навсегда со мной: «А у нас дома воды сколько хочешь…»
1969 год, Пермь.
1969 год, Пермь.