Литвек - электронная библиотека >> Николай Михайлович Карамзин >> Литература XVII-XVIII веков (эпоха Просвещения) и др. >> Бедная Лиза (сборник) >> страница 30
в чертах незабвенного Ариса!» – В сию минуту слезы ее капали на портрет его, который она в руках держала.

Надобно отдать справедливость вам, любезные женщины: когда вы на что-нибудь решитесь, не в минуту легкомыслия, не словом, но душою и с глубоким чувством истины – твердость ваша бывает тогда удивительна; и славнейшие герои постоянства, которых до небес возносит история, должны разделить с вами лавры свои.

Юлия, которая на тоненький волосок была от того, чтобы сделаться новою Аспазиею, новою Лаисою, Юлия сделалась вдруг ангелом непорочности. Все суетные желания замерли в ее сердце; она посвятила жизнь свою памяти любезного супруга; воображала его стоящего перед собою; изливала перед ним свои чувства; говорила: «Ты меня оставил, ты имел право оставить меня; не смею желать твоего возвращения – желаю только спокойствия любезной душе твоей; желаю, чтобы ты забыл супругу свою, если образ ее мучит твое сердце. Будь счастлив, где бы ты ни был! Со мною милая тень твоя; со мною воспоминание любви твоей – я не умру с горести! Хочу жить, чтобы ты имел в свете нежного друга. Может быть, посредством тайной симпатии, сердце твое, невзирая на разлуку, на пространство, которое нас разделяет, согреется, оживится моею любовию; может быть, погруженному в тихий сон, веющий Зефир скажет тебе: Арис не один в мире. Откроешь милые глаза свои и вдали, в тумане увидишь горестную Юлию, которая следует за тобою своим духом, своим сердцем; может быть… ах! я против воли своей желаю… Нет, нет! хочу обожать его без всякой надежды!»

В душе ее царствовало тихое уныние, более приятное, нежели мучительное. Добродетельные чувства несовместны с тоскою: самые горькие слезы раскаяния имеют в себе нечто сладкое. Прекрасна и заря добродетели; а что иное есть раскаяние?

Скоро Юлия узнала, что она беременна; новое, сильное чувство, которое потрясло душу ее! Радостное или печальное? Юлия несколько времени сама не могла разобрать идей своих. «Я буду матерью?.. Но кто возьмет на руки младенца с нежною улыбкою? Кто обольет его слезами любви и радости? Кому я скажу: вот сын наш! Вот дочь наша! Несчастный младенец! ты родишься сиротою, и образ горести будет первым предметом открывающихся глаз твоих! Но… так угодно провидению! Новая обязанность жить и терпеть без роптания! Родись, милый младенец! Сердце мое будет тебе отцом и матерью. Я утешусь для тебя и тобою; не оскорблю нежной души твоей ни горестными вздохами, ни мрачным видом! Одна любовь ожидает тебя в моих объятиях, и час твоего рождения обновит жизнь мою!»


Юлия хотела приготовить себя к священному званию матери. «Эмиль», книга единственная в своем роде, не выходил из рук ее. «Я не умела быть добродетельною супругою, – говорила она со вздохом, – по крайней мере, буду хорошею матерью и небрежение одного долгу заглажу верным исполнением другого!»

Она считала дни и минуты; пристрастилась заранее к милому младенцу, еще невидимому; заранее целовала его в мыслях своих, называла всеми нежными именами, и всякое его движение было для нее движением радости.

Он родился – сын, прекраснейший младенец, соединенный образ отца и матери. Юлия не чувствовала болезни, не чувствовала слабости; им, им только занималась, им дышала; плакал – улыбалась, чтобы заставить его улыбнуться, и сердце ее, вкусив сладкие чувства матери, открыло в себе новый источник радостей, чистейших, святых, неописанных радостей. Не уставали глаза ее, смотря на младенца: не уставал язык ее, называя его тысячу раз любезным, милым сыном! Огнем любви своей согревала она юную душу его; наблюдала ее начальные действия, от первой слезы до первой его усмешки, и вливала в него нежными взорами собственную свою чувствительность. Нужно ли сказывать, что она сама была кормилицею своего сына?

Юлии казалось, что все предметы вокруг ее переменились и сделались ласковее. Прежде она не выходила почти из комнаты своей; открытое небо, пространство, необозримые равнины питали в ее душе горестную идею одиночества. «Что я в неизмеримой области творения?» – спрашивала она у самой себя и погружалась в задумчивость. Шум реки и леса увеличивал ее меланхолию, веселье летающих птичек было чуждо ее сердцу. Теперь Юлия спешит показывать маленького любимца своего всей Натуре. Ей кажется, что солнце светит на него светлее; что каждое дерево наклоняется обнять его; что ручеек ласкает его своим журчанием; что птички и бабочки для его забавы порхают и резвятся. «Я мать», – думает она и смелыми шагами идет по лугу.

Удовольствия, которых Юлия искала некогда в свете, казались ей теперь ничтожным, обманчивым призраком в сравнении с существенным, питательным наслаждением матери. Ах! она была бы совершенно счастлива, если бы мысль о горестном Арисе не тревожила ее сердца. «Я проливаю радостные слезы, – говорила она самой себе, – я наслаждаюсь в то время, когда он в горестном уединении скитается по свету, упрекая себя любовию к недостойной супруге! Какой ангел известит его о перемене моего сердца? Юлия могла бы… так, в присутствии самого неба осмелюсь сказать, что Юлия могла бы теперь загладить перед ним вину свою!.. Но, он не знает; он воображает меня в объятиях порока, воображает меня мертвою для всех чувств добродетели!.. Пусть он возвратится хотя на минуту; хотя для того, чтобы видеть нашего сына! Пусть он, сказав: ты не достойна им веселиться, – возьмет его у меня! Я рада лишиться всех утешений, чтобы утешить оскорбленного супруга моего… рада быть несчастлива для его благополучия! А он будет счастлив; с ангелом красоты и невинности забудет все печали!»

Между тем маленький Эраст[16] расцветал, как розан; он мог уже бегать по лугу; мог говорить Юлии: люблю тебя, маменька! мог ласкать ее с чувством и нежными ручонками отирать приятные слезы, которые часто катились из глаз ее.


Однажды весною – время, которое всегда напоминало Юлии первую весну замужества ее, – она пошла гулять с маленьким своим Эрастом, села на цветущем пригорке близ дороги и, между тем как младенец резвился и прыгал вокруг ее, сняла с груди своей портрет Арисов и рассматривала его с умилением. «Таков ли он теперь? – думала Юлия. – Ах, нет! черты его, конечно, переменились. Когда живописец изображал их, он сидел против меня, смотрел на меня с любовию, был весел и счастлив! А теперь… теперь…» – Взор Юлиин помрачился. Она задумалась, и легкий сон закрыл на минуту глаза ее.

Беспокойная душа видит и мечты беспокойные[17]: Юлии представилось во сне необозримое море, которое шумело и пенилось под черными тучами; излучистые молнии сверкали во мраке,