Литвек - электронная библиотека >> Александр Давидович Глезер >> Биографии и Мемуары >> Человек с двойным дном >> страница 99
вам знаменитые Галичевы «Облака»:

«Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму…»
В Колыму. Чуешь, черное пальто, в Колыму! Туда, где твои коллеги превзошли в мастерстве палачей Освенцима. Гебист безмолвствует. Оскар тоже. А меня несет и несет:

— Передайте Грошевеню, что я отказываюсь говорить по-русски. Пообщаемся через переводчика.

Николай Викторович встречает меня в вестибюле Лубянки дружелюбно-иронически.

— Чудите вы, Александр Давидович.

Но вижу, не в себе старший лейтенант. Наверняка получил нагоняй за неуклюжую постановку, разыгранную на глазах иностранцев, да еще имеющих непосредственное отношение к печати. «Голос Америки» уже в 12.00 передал, что я арестован. Малопривлекательная для КГБ огласка. Мой отсутствующий вид сбивает Грошевеня с толку. Он подготовился к взрыву, а тут странное безразличие. Черное пальто ему объясняет, что Глезер по-русски разговаривать не желает и настаивает, чтобы пригласили переводчика.

— С какого языка?

— С английского.

Николай Викторович бодро:

— Разберемся.

Похоже, что это его излюбленное словечко. И — Рабину:

— А вы посидите в приемной. Если Глезер не станет чересчур умничать, я его домой быстро отправлю.

— Я не тороплюсь, — веско отвечает Оскар, как бы подчеркивая, что без меня с места не тронется.

В кабинете Грошевень располагается в замедленном темпе. Испортил я ему заготовленный сценарий. Придется импровизировать на ходу. А это ему не по вкусу. Бормочет:

— По-английски я говорю. Переводчик нам не нужен.

— A little? — спрашиваю.

— Что такое?

Э, ни хрена ты не знаешь, дорогуша. Режу на своем варварском произношении:

— Where is translator? I don’t understand Russian.

Накаляется Грошевень, накаляется.

— Вчера вы написали в анкете, что ваш родной язык — русский, а сегодня его не понимаете?

— Вчера я не читал фельетона и меня не насиловали.

Тонкие губы следователя подергиваются.

— Если будете разговаривать по-русски, отпущу через час. Заупрямитесь, продержу до ночи.

— Please.

— Вас ждет Рабин.

— So what?

Грошевень звонит Конькову, жалуется. Тот появляется немедленно. Вновь и вновь клянутся, что управятся за один час. Когда же я уступил, полковник удалился, а Николай Викторович расправил крылья. Мы, говорит, сегодня писать будем мало.

Побеседуем. Мне бы его послать подальше, так нет. В своем взвинченном состоянии совершенно потерял способность логически мыслить. Он рвется беседовать. Неспроста же. То, что нужно ему, само собой противопоказано мне. Во время беседы следователь может затрагивать проблемы, обсуждать которые свидетель по делу спекулянтов книгами совсем не обязан. Может он также, примеров масса, охмурить, поймать на противоречиях и так запутать, что потом за голову схватишься. А я ведь не в гости к приятелю пришел, я на допросе. Допрашивай же! Разглагольствовать будешь дома с женой. Но благоразумие на меня не снизошло. Уверенный в себе, напираю, поторапливаю его. О чем, мол, о чем?

Он, эффектно откинувшись на спинку стула, любезно доводит до моего сведения, что с изъятыми при обыске антисоветскими стихами ознакомился. Ну и прелестно. Они нигде не опубликованы. На вечере я их не читал. Распространения мне не приклеишь. Сочинял, вирши и складывал в стол. Это не преступление даже в СССР. Впрочем, если вы хотите судить меня за стихи, пожалуйста! Пожимает плечами. И неожиданно:

— Вы враг советской власти?

О, как приятно швырнуть в твое самодовольное лицо:

— Да!

— Вы враг марксизма-ленинизма?

И еще раз ликующе-яростно:

— Да!

Не таясь, удовлетворенно потирает ладони (мелькает догадка, что облегчил я ему что-то), хвалит за откровенность и снисходительно:

— Я в долгу не останусь. Советую вам, Александр Давидович, поскорей эмигрировать.

Эх, ларчик просто открывался. И обыск, и фельетон, и допросы состряпаны с одной единственной целью — заставить меня уехать.

— Не собираюсь.

Грошевень сожалеет и не одобряет. Втолковывает, будто малому, неразумному дитяти, что иного выхода нет. Снова в кабинет с достоинством, как и подобает большому кораблю, вплывает полковник Коньков. Непритворно изумляется моей наивности. Признался, что враг, ему предлагают эмигрировать (это вместо того, чтобы уничтожить), он же не благодарит, а сопротивляется. Короткий, но выразительный диалог:

— Или вы уезжаете, или — под суд и в лагерь.

— Хочу к Буковскому!

— По-вашему, и на Западе жизни нет, и в Советском Союзе. Только у нас в концлагере.

— Для меня — да.

— Ошибаетесь. На Западе лучше! Уезжайте!

Ай-да полковник Коньков! Ай-да правдолюбец! И до чего смелый! На загнивающем Западе лучше, чем в отечественном концлагере! Лишь на Лубянке и возможно услышать подобное. Разве в ЦК и, поднимай выше, в Политбюро, кто-нибудь осмелится на такие речи? А он выдал совет и закрыл дверь с той стороны, Грошевень же, словно и не было разговора об отъезде, берется за протокол.

Появляется новый персонаж. Присаживается поодаль. Создается впечатление, что он изучает меня и одновременно контролирует работу следователя. Последний лаконичен.

— Кто из иностранных корреспондентов снабжал вас материалами для «Белой книги»?

Ну и наглец! Знатный вопросец.

— Отказываюсь отвечать.

— Кто входит в редколлегию «Белой книги»?

— Отказываюсь отвечать.

— С кем вы договорились об издании «Белой книги».

— Отказываюсь отвечать.

— Я вас предупреждал об ответственности за отказ от дачи показаний? — И, как наказание, подталкивает ко мне «Уголовный кодекс».

И я, как вчера, отшвыриваю серую книжку, не вымолвив ни слова. Неизвестный посетитель, словно привидение, вышагивает в коридор, и Грошевень преображается. Клокочет, как вулкан:

— Я имею все основания отдать вас под суд по обвинению в антисоветской деятельности и думаю, что это необходимо сделать. Но мое начальство считает преждевременным прибегать к таким кардинальным мерам. Уезжайте!

Отменно отрепетировано: каждый раз заносится топор — спекуляция антисоветской литературой, антисоветские стихи, «Белая книга» — и каждый раз опускается мимо. И вслед за угрозами мольба: «Уезжайте!» О'кей. Сейчас тебя против шерстки.

— Сегодня же я предам ваше заявление гласности!

А он хоть бы хны. Абсолютное равнодушие. Стало быть, наверху все решено и подписано.

На субботу и воскресенье Грошевень одаривает меня передышкой, а в понедельник с утра опять на допрос. Оскар выслушивает новость и мрачнеет. Спасительных мыслей ни у него, ни у меня нет. Как ни крутись, ни вертись, одно из двух. Но до понедельника