мышь. Уходил по утрам — и всякое утро тот самый паркетный квадратик на пороге колол сладким гвоздем: под квадратиком погребено было Мамаево счастье, так близко, так далеко. Теперь, когда все открылось про четыре тысячи двести, — теперь как же? На четвертый день, как трепыхающегося воробья — зажав сердце в кулак, Мамай вошел в ту самую дверь, на Загородном. За прилавком — седобородый, кустобровый Черномор, в плену у которого обитала о н а. В Мамае воскрес его воинственный предок: Мамай храбро двинулся на Черномора.
— А, господин Мамай! Давненько, давненько… У меня для вас кой-что отложено.
Зажав воробья еще крепче, Мамай перелистывал, притворно-любовно поглаживал книги, но жил спиною: за спиной в витрине улыбалась она. Выбрав пожелтевший 1835 года «Телескоп», долго торговался Мамай — и безнадежно махнул рукой. Потом, лисьими кругами рыская по полкам, добрался до окна — и так, будто между прочим:
— Ну, а эта сколько?
Ёк — воробей выпорхнул — держи! держи! Черномор програбил пальцами бороду:
— Да что же — для почину… с вас полтораста.
— Гм… Пожалуй… (Ура! Колокола! Пушки!) Что же, пожалуй… Завтра принесу деньги и заберу.
Теперь надо самое страшное: квадратик возле порога. Ночь Мамай пекся на угольях: нужно, нельзя, можно, немыслимо, можно, нельзя, нужно…
Всеведущее, милостивое, грозное — провидение в обручальном кольце пило чай.
— Ну кушай же, Петенька. Ну что ты такой какой-то… Не спал опять?
— Да… Мы… мыши… не знаю.
— Брось платок, не крути! Что это такое в самом деле!
— Я… я не кручу…
И вот наконец выпит стакан: не стакан — бездонная, сорокаведерная бочка. Будда на кухне принимала жертвоприношение от кухарки. Мамай в кабинете один.
Мамай тикнул, как часы — перед тем как пробить двенадцать. Глотнул воздуху, прислушался, на цыпочках — к письменному столу, там кинжальчик для книг. Потом в лихорадке гномиком скорчился на пороге, на лысине — ледяная роса, запустил кинжальчик под квадрат, ковырнул — и… отчаянный вопль!
На вопль Будда пригремела из кухни — и у ног увидала: тыквенная лысинка, ниже — скорченный гномик с кинжальчиком, и еще ниже — мельчайшая бумажная труха.
— Четыре тысячи — мыши… Вон-вон она! Вон!
Жестокий, беспощадный, как Мамай 1300 какого-то года, Мамай 1917 года воспрянул с карачек — и с мечом в угол у двери: в угол забилась вышарахнувшая из-под квадратика мышь. И мечом кровожадно Мамай пригвоздил врага. Арбуз: одну секунду туго — корка, потом легко — мякоть, и стоп: квадратик паркета, конец.
1920
1920