Литвек - электронная библиотека >> Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин >> Русская классическая проза и др. >> За рубежом

За рубежом. Иллюстрация № 1

"Свое" и "чужое"

Когда в 1875 году Салтыков после тяжелой болезни впервые уезжал за границу, Некрасов обратился к нему со стихотворным посланием, начинавшимся словами:

О нашей родине унылой
В чужом краю не позабудь…
Строго говоря, призыв этот был излишним. Мало того, что великий сатирик любил Россию, по его признанию, "до боли сердечной", но он, как редко кто из современных ему писателей, чутко реагировал на все, что в ней происходило. То, что зовется примелькавшимися словами "злоба дня", сильнейшим образом отзывалось в его душе, соотносилось со всей громадой опыта, накопленного за время службы в столице и провинции, обновляло этот опыт, позволяло угадывать вероятный ход дальнейших событий, обнаруживая под острым взглядом писателя таящиеся в действительности «готовности», способные вскоре сделаться реальностью. Недаром современник Салтыкова физиолог И. М. Сеченов назвал его однажды великим диагностом.

Для писателя такого склада даже временная разлука с родиной была особенно болезненной. Саркастические остроты Салтыкова по поводу праздношатающейся публики европейских курортов, всех этих дамочек, у которых "в прошлом… — декольте, в будущем — тоже декольте", и их кавалеров, озабоченных "улучшением обмена веществ", особенно злы еще и потому, что для него самого отъезд из России — острейшее нарушение всех духовных функций, вызывавшее непрестанные жалобы, которыми полны его письма ("Я не знаю, можно ли было набрести на более несчастную мысль, как услать меня за границу" и т. п.).

Тягостность ситуации усугублялась и тем, что в глазах необычайно требовательного к себе писателя все созданное им находилось в самой драматической зависимости от условий, в которых существовала литература на его родине, — от бдительного ока цензуры, от необходимости прибегать поэтому к "езоповым притчам". Полный мучительного скепсиса по отношению к судьбе своих сочинений у потомков, он заодно решительно отрицал возможность какого-либо интереса к ним и в современной ему Европе, занятой более насущными для нее проблемами. Для французов, например, он, по его категорическому утверждению, писатель восемнадцатого века.

Тем не менее, если в первых поездках за границу сатирик еще был полностью сосредоточен на сугубо отечественном материале и, например, рассказом "Семейный суд" заложил фундамент будущих "Господ Головлевых", то в 1880–1881 годах из-под его пера вышло произведение, которое исследователи справедливо именуют "одной из великих русских книг о Западе", добавляя при этом, что, подобно очеркам Герцена, Достоевского, Глеба Успенского, эта "книга не только о Западе, но о России и Западе и, по существу, о России больше, чем о Западе".

И дело тут не в арифметических пропорциях, а в том, что "здесь русский дух, здесь Русью пахнет" во всей, говоря академическим языком, постановке вопроса — и в жадном, давнишнем интересе к «чужой» жизни, и в горячем сочувствии всему созвучному авторским идеалам, а также в столь же страстном отвержении чуждого им, и в той боли сердечной, о какой уже было сказано, и в то же время в беспощадности национальной самокритики.

Замечательное свойство всех лучших представителей "литературной Руси", обращавших свой пытливый взор на Запад — от "Писем русского путешественника" Карамзина до «скромных» статей Чернышевского в некрасовском «Современнике», — это органическое слияние не только естественных напряженных гаданий о собственной судьбе России, быстро приближавшейся к тем историческим путям и перепутьям, на которых уже находились Европа и Америка, но и просто страстного соучастия всему там происходившему, столь бурно сказавшегося в одном из первых же писем Салтыкова из Парижа: "Вот и чужая сторона, а сердце по ней надрывается", — писал он П. В. Анненкову.

Эти-то "боль сердечная" о своем и «надрывание» сердца от увиденного на чужбине и придают книге самого сатирика поразительное драматическое звучание.

Все мое ношу с собой, — гласит древнее изречение. Это «свое» не покидает автора в его странствиях, создавая непрестанный, неотвязный «фон» для всего встреченного за рубежом, побуждая к постоянному сравнению и размышлению, будоража и мучая.

Салтыков уезжал из России в пору недолгих надежд, пробудившихся в обществе в связи с приходом к власти графа М, Т. Лорис-Меликова с его более гибкой политикой, и все же «свое» по-прежнему преимущественно выражается в горьких воспоминаниях о голодающей деревне, о бесправии, о злобном пресечении всяких попыток внести в массы свет знания, столь явственно проявившемся во время знаменитого "хождения в народ".

Разительный контраст между нищими полями, виденными «дома», и «буйными» хлебами на "обиженном природой прусском поморье" фантастически преображается в сновидение рассказчика — сцену разговора немецкого мальчика в штанах и русского — без оных.

Возможно, что в самом наименовании — "мальчик без штанов" — содержится смысл, полностью обнаруживающийся именно в европейском контексте. Знаменитое прозвище революционно настроенного простонародья во время французской революции 1789 года — санкюлоты — лишь по ошибке переводилось у нас как «бесштанники». На деле речь идет о людях, носивших длинные панталоны — в отличие от коротких дворянских (calottes).

Одна из горчайших печалей Щедрина как диагноста общественных недугов — это не покидающее его сознание, что русский крестьянин не просто беден, но, главное, по острому определению сатирика, которое часто вспоминал Ленин, беден сознанием своей бедности.

Образ этой огромной, задавленной, бесправной массы то и дело маячит на страницах книги, суровым диссонансом врываясь в повествование о праздношатающихся соотечественниках: "Подумайте! миллионы людей изнемогают, прикованные к земле и к труду, не справляясь ни о почках, ни о легких и зная только одно: что они повинны работе… Есть люди, у которых так и в гербах значится: пропадайте вы пропадом… Передо мной воочию метался тот "повинный работе" человек, который, выбиваясь из сил, надрываясь и проливая кровавый пот, в награду за свою вечную страду получит кусок мякинного хлеба".

В недалеком будущем эти эскизные наброски воплотятся в потрясающую аллегорическую фигуру Коняги (героя одноименной щедринской сказки), чьими трудами кормится толпа всевозможных пустоплясов.

В книге же "За рубежом" "скорбный певец Коняги", как впоследствии назвал писателя поэт Иннокентий Анненский, наиболее рельефно воплотил свои мучительные раздумья о русском