- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (7) »
старалась одеваться как можно опрятнее, чтобы подчеркнуть и этим всё усиливающийся интерес к жизни.
Увидев первого чистильщика, я тотчас решила начистить себе сапоги — я ходила тогда в сапогах, так как носила форму.
Это был черноволосый пожилой мужчина, необыкновенно похожий на грача, у которого выщипано много перьев, а остальные помяты и в беспорядке торчат в разные стороны. Он сделал мне знак рукой, и я поставила ногу на сундучок. Иногда он поднимал голову, и я видела его бледно-серые щёки с чёрными пятнами на скулах, чёрные, мутные от слабости глаза, в которых ещё мелькал какой-то непобеждённый, несдающийся огонёк, его худые, со следами копоти и ваксы руки, цепко ухватившие щётку.
Неожиданно провыл снаряд — город обстреливался тогда ежедневно, — раздался грохот близкого разрыва. Но чистильщик не прекратил работы, а, наоборот, с каким-то упрямым ожесточением начал двигать бархаткой.
Долго не выходил у меня из головы этот человек.
Мать сразу заметила мои начищенные сапоги. Ещё бы! Побуревшие за зиму, они сверкали теперь, будто новый самовар. И я не ошиблась: может быть, покажется удивительным, но на мать это маленькое обстоятельство подействовало благотворно. Ей захотелось даже выйти на улицу, посмотреть на небо. Какая-то первая слабая надежда, должно быть, появилась у неё наконец. А в том положении, в котором была она, это многое решает.
На другой день я вывела её на улицу, чтобы немного погреться на солнце. Через месяц ей стало лучше, она окрепла и однажды вдруг заметила, что у меня опять нечищеные сапоги. Я обещала ей привести их в порядок.
Город был уже почти неузнаваем. Приободрившиеся, заметно окрепшие люди заполнили тротуары. По асфальту носились машины. Но улицы по-прежнему были под огнём врага, бессильного сломить стойкость советских войск, оборонявших город.
Мелкие стёкла хрустели у меня под ногами, когда я подходила к перекрёстку, на котором работал мой чистильщик. Осколки сверкали, искрились и разноцветными, радужными блёстками отливали на солнце. В доме напротив зияло отверстие, ещё не заделанное даже фанерой. И, однако, город и всё вокруг меня жило такой уверенностью! И солнце и воздух над крышами — всё светилось, как бы радовалось, и уже никакой тревоги не было в моём сердце.
Я ещё издали увидела на углу чистильщика, склонившегося над своим сундучком со щётками, и прибавила шаг. Чёрная взъерошенная голова, бледное лицо с большими, сверкающими чёрным огнём глазами были те же и вместе совсем не те. Это был уже не грач, а грачонок, совсем ещё юнец. Он молча призывно постучал щётками о сундучок, и я поставила ногу.
— Как тебя зовут? — спросила я.
— Володя.
— Это твой отец работал тут раньше? Где он?
Володя наклонил голову и, не отвечая, стал часто-часто двигать щётками. Вдруг на стене чуть повыше его головы я увидела характерную выбоину — след осколка. Когда мальчик перестал чистить, на деревянном черенке щётки стало заметно потускневшее тёмное пятно, не похожее на следы гуталина. Я не решилась больше ни о чём спрашивать мальчика. В те дни было ещё слишком тяжело говорить о смерти. Да и чем могла я утешить его?
Однако мысли об этом мальчике не оставляли меня до самого вечера. Большие грустные глаза маленького ассирийца так и стояли передо мной.
Вечером после работы я снова пришла к нему. Оказалось, что он живёт совсем один — мать умерла ещё зимой.
Я посоветовалась с мамой, и мы решили взять его к себе. Теперь моя мать называет его сыном, я — братом.
— Где он сейчас? Можно его видеть? — спросили сразу оба корреспондента. — Отчего же! — сказала девушка. — Видеть можно, но только не сейчас. Он теперь в Нахимовском училище. Их отпускают домой только по воскресеньям. Он, конечно, придёт к нам, и, если вы захотите, вы сможете его увидеть. — А у вас есть его карточка? — спросил мексиканец. Девушка раскрыла свою сумочку и извлекла из неё фотографию маленького моряка с погонами на плечах и медалью «За оборону Ленинграда» на груди. Мексиканец попросил эту карточку себе на память. Вечером он долго сидел у себя в номере и пристально разглядывал юное, открытое лицо и тёмные глаза, немного печально, но упрямо и твёрдо смотревшие перед собой. Потом он отложил фотографию, взял свой корреспондентский дневник и снова задумался. Может быть, перед его взором возникли висячие сады Семирамиды, качающиеся в знойной долине Тигра, может быть, какие-то другие мысли промелькнули в его голове, но он отвинтил перо и не спеша, отчётливо написал на чистом листе: «Восьмое чудо».
В выходной мать устроила стирку. Должно быть, она сильно распарилась у плиты, у кипящего бельевого бака, а когда вечером, накинув на потные плечи ватник, вышла в сени развешивать бельё, её прохватило холодным сквозным ветром. К ночи у матери начался жар. Но утром, несмотря на озноб, ломоту в ногах и сильную слабость, она, как всегда, истопила печь, согрела самовар и, покормив Кольку и Саньку, отправилась на фабрику. И уже там, когда подметала коридор (мать была уборщицей), ей сделалось плохо. Вызвали врача, и мать отправили в больницу.
…Дети долго не ложатся, поджидая её. Колька, деловито сопя, выстругивает из полена торпедный катер. Санька, притихшая, сидит на лавке, пугливо поглядывая в окно. От затона, где зимуют буксиры, изредка доносятся гудки. Вдали, за чёрной полыньёй, сверкает огнями судоремонтный завод. Но в избе темно. — Чего это наша-то полстанция не тарахтит? — удивляется Санька. — Гляди, как в окнах зачернело. — Подстанция, а не полстанция! Молчала бы уж! Некоторое время Санька виновато шмыгает носом. Но долго не выдерживает: — Коль, а Коль, ты тогда сам чего-нибудь поговорила то мне боязно! — Выдумала… Мамка придёт — чай пить будем. Но матери всё нет. — Коль, а Коль, — тянет Санька, — ну как солнце не взойдёт больше? Что тогда? — Наскажешь! — сердится Колька. Зажигается свет. Санька от неожиданности дёргается и чуть не падает с лавки, но скоро усаживается опять. — Коль, а Коль, а верно, раньше совсем электричества не было? Как же тогда жить-то было в темноте? Ничего и не видно! Вот боязно!.. — Все, думаешь, как ты, — пугливые! Колька прячет полено под лавку, а стружки заметает в угол, чтобы мать, увидев зазубренный нож, не догадалась, чья это вина. Но опять проходит много времени, а матери нет. Санька, уронив голову на стол, уже спит. Кольке страшно одному, но он крепится,
— Где он сейчас? Можно его видеть? — спросили сразу оба корреспондента. — Отчего же! — сказала девушка. — Видеть можно, но только не сейчас. Он теперь в Нахимовском училище. Их отпускают домой только по воскресеньям. Он, конечно, придёт к нам, и, если вы захотите, вы сможете его увидеть. — А у вас есть его карточка? — спросил мексиканец. Девушка раскрыла свою сумочку и извлекла из неё фотографию маленького моряка с погонами на плечах и медалью «За оборону Ленинграда» на груди. Мексиканец попросил эту карточку себе на память. Вечером он долго сидел у себя в номере и пристально разглядывал юное, открытое лицо и тёмные глаза, немного печально, но упрямо и твёрдо смотревшие перед собой. Потом он отложил фотографию, взял свой корреспондентский дневник и снова задумался. Может быть, перед его взором возникли висячие сады Семирамиды, качающиеся в знойной долине Тигра, может быть, какие-то другие мысли промелькнули в его голове, но он отвинтил перо и не спеша, отчётливо написал на чистом листе: «Восьмое чудо».
Колька
В выходной мать устроила стирку. Должно быть, она сильно распарилась у плиты, у кипящего бельевого бака, а когда вечером, накинув на потные плечи ватник, вышла в сени развешивать бельё, её прохватило холодным сквозным ветром. К ночи у матери начался жар. Но утром, несмотря на озноб, ломоту в ногах и сильную слабость, она, как всегда, истопила печь, согрела самовар и, покормив Кольку и Саньку, отправилась на фабрику. И уже там, когда подметала коридор (мать была уборщицей), ей сделалось плохо. Вызвали врача, и мать отправили в больницу.
…Дети долго не ложатся, поджидая её. Колька, деловито сопя, выстругивает из полена торпедный катер. Санька, притихшая, сидит на лавке, пугливо поглядывая в окно. От затона, где зимуют буксиры, изредка доносятся гудки. Вдали, за чёрной полыньёй, сверкает огнями судоремонтный завод. Но в избе темно. — Чего это наша-то полстанция не тарахтит? — удивляется Санька. — Гляди, как в окнах зачернело. — Подстанция, а не полстанция! Молчала бы уж! Некоторое время Санька виновато шмыгает носом. Но долго не выдерживает: — Коль, а Коль, ты тогда сам чего-нибудь поговорила то мне боязно! — Выдумала… Мамка придёт — чай пить будем. Но матери всё нет. — Коль, а Коль, — тянет Санька, — ну как солнце не взойдёт больше? Что тогда? — Наскажешь! — сердится Колька. Зажигается свет. Санька от неожиданности дёргается и чуть не падает с лавки, но скоро усаживается опять. — Коль, а Коль, а верно, раньше совсем электричества не было? Как же тогда жить-то было в темноте? Ничего и не видно! Вот боязно!.. — Все, думаешь, как ты, — пугливые! Колька прячет полено под лавку, а стружки заметает в угол, чтобы мать, увидев зазубренный нож, не догадалась, чья это вина. Но опять проходит много времени, а матери нет. Санька, уронив голову на стол, уже спит. Кольке страшно одному, но он крепится,
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (7) »