Литвек - электронная библиотека >> Мануэла Гретковская >> Современная проза >> Парижское таро >> страница 2
ислам, а с неверными друзьями порвала.

* * *
В Ле Мазе мне надо к пяти. Десять минут на то, чтобы пробежать площади, перекрестки и узкие улочки Латинского квартала. В метро давка, на улице толпы. Я налетаю на человека, сгибающегося под тяжестью креста: Христос, честное слово, Христос. Однако сей крест — не слишком тяжкое бремя, он легко скользит по тротуару благодаря велосипедному колесу, скрытно вмонтированному в подставку. Псевдо-Христос в модных темных очках раздает листовки с описанием его паломничества с крестом по Европе — протяженностью в 10 000 километров. Кто-то из доброжелателей советует:

— Господи, на Голгофу удобнее по Лионской автостраде!

В Ле Мазе я влетаю ровно в пять. Нет сил ни стоять, ни сидеть. Больше всего хочется лечь где-нибудь в уголке… интересно, сколько может стоить кофе лежа? За стойкой бара — четыре франка, за столиком — семь, стало быть, на полу — десять. Хозяин, заметив, как я покачиваюсь над остывающим кофе, берет мою чашку, бросает в нее сахар и, произнеся заклинание «Глюкоза!», размешивает темную жидкость липкой ложечкой. Рядом парень в рваных джинсах пытается консервным ножом открыть плейер. Закрываю глаза: я устала быть. Быть снова здесь, в Ле Мазе, быть там, в Польше, впервые за два года. Я чувствовала себя не туристкой, гораздо хуже: эмигрантом, который заново адаптируется к окружающему миру, тщетно и нехотя пытаясь почувствовать себя дома.


В поезде Лодзь — Торунь, согретом запахом пива и плесневелых булок, ведут серьезную беседу учитель и домохозяйка. Они пытаются понять, что имел в виду ксендз Тишнер: в своем телевизионном выступлении после первого тура президентских выборов он упомянул о печати homo sovieticus,[3] лежащей на каждом, кто жил при коммунизме.

— Скажите, — обращается к учителю домохозяйка, — этот хо… хомо… хомосексуалист — это кто имеется в виду, Валенса или Тыминьский?

Глаза и так закрыты, можно лишь еще плотнее сжать веки, чтобы отгородиться от кофе, разлитого вина, разговоров.

Много лет назад ты тоже закрываешь глаза — говоришь что-то сам себе — и вытягиваешь первую карту таро: Фокусник, Маг.

— Видишь, соплячка, я покажу тебе, что такое жизнь. Нет ничего проще. Сначала ты войдешь в водную стихию — доверишься воде, но при этом будешь властвовать над ней.

Ты стоишь с улыбкой у края бассейна, где я тону, захлебываясь и пытаясь ухватиться за поверхность воды.

— Что бы ты делал, если бы я утонула?

— Пошел бы на похороны. — Ты не даешь мне уцепиться за лесенку. — Тебе надо научиться плавать, иначе мы не сможем перейти к стихии огня.

— Ты заставишь меня прыгать, как собачку, через горящие обручи?

— Пламя будет внутри тебя. Ты почувствуешь его во рту, в груди. Ну-ну, сразу глаза загорелись… любовью мы заниматься не будем, ты еще сопливая девчонка. Я не хочу превращать тебя в поблядушку, у тебя и так для этого все задатки, поэтому ты должна познакомиться со стихией огня.

И ты вновь бросаешь меня в бассейн. Сквозь витраж воды мне не видны ни твоя улыбка, ни светлая косичка. Я узнаю тебя по белой индийской рубашке и черному пиджаку. Каким чудом на тебе всегда чистая одежда, если ты ночуешь в подвалах, в коридорах, на вокзалах? Твоего любимого вокзала, Лодзи Калишской, с широкой царской лестницей и парой дырявых глобусов, наверное, уже нет на свете. Сначала сломали вокзальный бар, где крысы бегали как у себя дома. Однажды ты пришел ко мне в лицей и вызвал с урока: прикладывая дохлую вокзальную крысу к осыпающейся штукатурке, ты хотел доказать, что дома на Балутах[4] крысиного цвета. Меня вырвало, а ты, расковыривая палочкой остатки пищи, сказал, что теперь дома на Балутах приобрели еще более крысиный цвет.

Терпеливый в наставлениях о характере неба и земли, ты лишь раз взорвался — когда я принесла тебе пакет с едой.

— Что ты себе воображаешь? Что будешь меня подкармливать, словно гориллу в зоопарке? Барышня из приличной семьи поделилась ленчем с бродягой, подумать только, какое милосердие… Идиотка! Я сыт своим голодом. Сыт, понимаешь?

Ты не читал проповедей. Когда я жаловалась на то, что мир жесток, ты повторял:

— Нет плохих людей, есть глупые, но они — хуже всего.

И наверное, по глупости ты закрылся в вокзальном сортире и ввел себе в вену лизол. Должно быть, это было больно — ведь чтобы выпустить яд, пришлось рассечь пах. Не знаю, жив ли ты. Однажды я спросила, можно ли жить с лизолом в крови. Анка, постоянно занятая переездами за Матеушем из больниц в санатории, тоже не знала. Ты привел меня к ним через типичный балутский дворик, окруженный угольными сараями и крольчатниками. Мы подошли к подвальному этажу с покосившейся табличкой «Чесельская, 15», и ты втолкнул меня в темноту, замкнутую горой мелкого угля и гнилой картошки. Ты нашел проход, постучал в окно. Оно открылось, и изнутри кто-то нетерпеливо проговорил:

— Входите скорее, холодно!

По ту сторону подоконника лежал коврик для ног, значит, окно здесь заменяло дверь.

— Матеуш пишет кандидатскую по логике, — сказал ты. — И будет тебя, соплячку, обучать философии. Ладно, Матеуш?

Сидевший на полу лохматый парень надел очки в металлической оправе, закрыл глаза и изрек:

— Матеуш произносит звук, подтверждающий смысл вопроса.

Комната явно состояла из двух частей: топчан, прогибающаяся под книгами полка и бесконечные залежи испещренных каракулями тетрадей принадлежали Матеушу. Анка занимала пространство сияющего кафеля кухни и большой плиты с конфорками, рядом с которой лежали латунные кочерги.

Занятия философией начались с зазубривания наизусть «Размышлений» Марка Аврелия:

— «От деда моего Вера — добронравие и негневливость…»,[5] — декламировала я.

— Вот-вот, — прервал меня Матеуш. — Любой онтологический спор можно разрешить одной этой фразой: «От деда моего…»

Анка доводила белизну кафеля до совершенства или склонялась над кроваво-красным гобеленом — она ткала его уже которую неделю. Уроки философии закончились с отъездом Матеуша в санаторий. Окно Анка не открывала, лишь махала рукой через стекло: мол, еще не вернулся. Мне надоело смотреть на протестующую ладонь в Анкином окне. Для разнообразия я отыскала вход в их квартиру. Самая обыкновенная крепкая дверь — как выразился бы Матеуш, своей материей наполняющая форму двери. Вместо таблички с фамилией масляной краской написано «ИН 10.9». Даже звонок работал. Но открывать Анка не пожелала.

— Войди в окно.

— Но мне хочется через дверь, — капризничала я.

— Дверь забита гвоздями, не видишь, что ли? — разозлилась она.

Я влезла в окно и старательно вытерла туфли о подоконник.

— Анка, что