- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (37) »
плоды молодые,
В долинах набравшие силы?
Утешен ли старец Сион иль, как прежде, —
Руины ему да могилы?
Шарона[6] земля и Ливана вершины —
Дают ли душистую мирру?
Проснулся ль отец кипарисов и кедров,
Являя красу всему миру?
Роса на Хермоне[7] , как жемчуг, ложится
Или слезами сочится?
Струится ли светлый поток Иордана,
Высится ль гор вереница?
Спускаются ль с неба тяжелые тучи,
Предвестники горя-печали?
Спой, птица, о крае, где пращуры наши
Жизнь и смерть познали.
Не вянут ли мирты, взращенные мною[8] ,
Как сам я теперь увядаю?
Когда-то и я был цветущим и сильным,
О том лишь, увы, вспоминаю.
О чем шепчут листья кустов придорожных,
Ответь-расскажи, моя птица;
О давних изгнаньях, о новых надеждах
На то, что страна возродится?
А братья мои, те, что пашут и сеют,
Какие поют они песни?
Обресть бы мне крылья и перенестись бы
В край роз и миндаля чудесный!
А что расскажу тебе я, моя птица?
В чем ты ожидаешь признанья?
Не песни, а плач от меня ты услышишь,
Стоны и причитанья.
Поведаю я всем известную повесть
О тяжкой судьбе на чужбине,
О бедах несчетных былых и грядущих,
О зле, торжествующем ныне…
Оставь же меня и лети, дорогая,
В пустыню лети или в горы.
Для пения создана ты, не для плача,
Для счастья, а не для позора.
Не стон наш с тобою излечит больного,
Не он зарастит мою рану.
От слез только сердце, как мятые травы,
Глаза застилает туманом.
Кончаются слезы — нет больше надежды,
Но боль — без конца, без начала:
Мир тебе, птица, и дай Бог, чтоб радость
В песне твоей звучала.
1891 Перевод Я. Либермана
Тот же старец, ветхий, слабый, Весь он высох, весь в морщинах, Так же возится уныло Он средь книг своих старинных.
Та же ветхая старушка Все чулки чинит и вяжет, Вечно молится, без клятвы Слова старая не скажет.
Так живут они полвека, С каждым годом жизнь их тише; Тот же кот на том же месте; Полусонный, ждет он мыши.
Стены — в серой паутине, Как в запыленных волокнах. Как когда-то, вижу груду Мертвых мух на тусклых окнах.
Юный, бодрый мир остался Там, за этими стенами. Здесь все тихо, здесь вы те же, Здесь истлеть бы вместе с вами!..
1891 Перевод Л. Яффе
О ветхие книги, страницы Талмуда, сказания древней Аггады, — у вас во мгновенья тоски одинокой душа моя ищет услады.
Как червь, что зарылся в расселине камня, таясь среди мрака и пыли, так робко я кроюсь под сень вашей тайны от злобного гнета насилий.
Во тьме непроглядной бреду по дороге, и небо туманом одето — вы рвете туманы, и льется мне в сердце луч новый от вечного света.
И, бросив погоню за тенями жизни, стихая под сенью Аггады, я плачу, и тихо из груди родимой впиваю напиток отрады.
Живу средь народов презренный и жалкий, не смею дать волю рыданьям: я столько рыдал бы, что слезы б иссякли, но только с последним дыханьем.
Была прежде арфа — и арфу я скорбно повесил на иве прибрежной, и горько заплакал, и слезы ту арфу умчали волною мятежной.
Ой, арфа, певица напевов Егуды! Теперь эти струны разбиты — а некогда пели псалмы Адонаю[9] и гимны красе Шуламмиты[10]...
Угасли цари — песнопевцы Сиона; ни трона, ни струнного звона... Свирель моя скорбной голубкой тоскует на чуждых реках Вавилона.
Но были в изгнаньи певцы и герои — герои народного духа, и отзвуки арфы звенели в их сердце и в памяти чуткого слуха;
и вникли те люди в народную душу пытливостью вещего взгляда, и дивные звуки умолкнувшей арфы спасли — и родилась Аггада!
И в дни морей скорби — как струн, я касаюсь, страниц обветшалых рукою — поплачу над ними о горе народном и сердце мое успокою;
и вижу тогда я величье народа, с главой выше горних туманов, и чую душою, что черви воспрянут и — верь! — победят великанов.
1892 Перевод В. Жаботинского
Не птицею, вольно и гордо раскинувшей смелые крылья, Не львом, раздробившим затворы в стремленьи к пустыням и воле, — Собакой, побитой собакой, стыдясь своего же бессилья, Бежал я сегодня далеко в широкое чистое поле.
И полем иду я и внемлю беседе меж Богом и нивой, И слышу под ласками ветра шуршанье высокого стебля, И шорох ползущего гада, и лепет потока ленивый, И то, что рокочут колосья, тяжелые космы колебля.
Уйду я глубоко и скроюсь, зароюсь в рокочущий колос, Сольюсь и отдамся в истоме волненью могучего жита: В далеком молчании леса учую загадочный голос, И станет великая тайна и мне на мгновенье открыта,
И кинусь на влажную землю, прильну и приникну, рыдая, И стану пытать я печально у лона праматери вечной: Скажи мне, о мать и царица, скажи мне, родная, святая, Зачем и меня не вскормила ты грудью живительно-млечной?..
Все тихо. На западе солнце склонилося к горному краю, И стебли меня, как родного, как будто бы с ними же рос я, Укутали нежною тенью, и в ней я неслышно ступаю — И небо вверху надо мною, а справа и слева колосья.
И тучки по синему небу плывут-расплываются, тая, И крадутся тени по ниве, исполнены медленной лени; Но миг — и рассеется тучка, и нива блестит золотая, И дремлет под ласками ветра, и грезит в игре светотени...
Вдруг повеяло вихрем, пронеслася прохлада, Встрепенулись колосья, поклонились глубоко И, шумя побежали, словно робкое стадо, Побежали далеко-далеко.
Побежали в долину, прокатились как волны, Рокоча докатились до зеленого бора, И разлился невнятно, светлой радости полный, Бодрый шум золотого простора.
Что бежите, колосья, и куда, золотые? Саранчей что шумите в беззаботном разгуле? Отчего засверкали ваши брови густые, Мотыльков легкокрылых спугнули?
Не вдогонку ль несетесь пробегающей тени, В синий край, где раздолье, ширь и вольная воля? Или мчитесь в отчизну сонных грез и видений, О, колосья широкого поля?
Но вихрь улетел, и колосья забыли минуту испуга, И замер взволнованный ропот тревожно-веселого гула, Но в сердце моем зашумела другая жестокая вьюга,
1891 Перевод Я. Либермана
ПО ВОЗВРАЩЕНИИ
Тот же старец, ветхий, слабый, Весь он высох, весь в морщинах, Так же возится уныло Он средь книг своих старинных.
Та же ветхая старушка Все чулки чинит и вяжет, Вечно молится, без клятвы Слова старая не скажет.
Так живут они полвека, С каждым годом жизнь их тише; Тот же кот на том же месте; Полусонный, ждет он мыши.
Стены — в серой паутине, Как в запыленных волокнах. Как когда-то, вижу груду Мертвых мух на тусклых окнах.
Юный, бодрый мир остался Там, за этими стенами. Здесь все тихо, здесь вы те же, Здесь истлеть бы вместе с вами!..
1891 Перевод Л. Яффе
АГГАДА
О ветхие книги, страницы Талмуда, сказания древней Аггады, — у вас во мгновенья тоски одинокой душа моя ищет услады.
Как червь, что зарылся в расселине камня, таясь среди мрака и пыли, так робко я кроюсь под сень вашей тайны от злобного гнета насилий.
Во тьме непроглядной бреду по дороге, и небо туманом одето — вы рвете туманы, и льется мне в сердце луч новый от вечного света.
И, бросив погоню за тенями жизни, стихая под сенью Аггады, я плачу, и тихо из груди родимой впиваю напиток отрады.
Живу средь народов презренный и жалкий, не смею дать волю рыданьям: я столько рыдал бы, что слезы б иссякли, но только с последним дыханьем.
Была прежде арфа — и арфу я скорбно повесил на иве прибрежной, и горько заплакал, и слезы ту арфу умчали волною мятежной.
Ой, арфа, певица напевов Егуды! Теперь эти струны разбиты — а некогда пели псалмы Адонаю[9] и гимны красе Шуламмиты[10]...
Угасли цари — песнопевцы Сиона; ни трона, ни струнного звона... Свирель моя скорбной голубкой тоскует на чуждых реках Вавилона.
Но были в изгнаньи певцы и герои — герои народного духа, и отзвуки арфы звенели в их сердце и в памяти чуткого слуха;
и вникли те люди в народную душу пытливостью вещего взгляда, и дивные звуки умолкнувшей арфы спасли — и родилась Аггада!
И в дни морей скорби — как струн, я касаюсь, страниц обветшалых рукою — поплачу над ними о горе народном и сердце мое успокою;
и вижу тогда я величье народа, с главой выше горних туманов, и чую душою, что черви воспрянут и — верь! — победят великанов.
1892 Перевод В. Жаботинского
В ПОЛЕ
Не птицею, вольно и гордо раскинувшей смелые крылья, Не львом, раздробившим затворы в стремленьи к пустыням и воле, — Собакой, побитой собакой, стыдясь своего же бессилья, Бежал я сегодня далеко в широкое чистое поле.
И полем иду я и внемлю беседе меж Богом и нивой, И слышу под ласками ветра шуршанье высокого стебля, И шорох ползущего гада, и лепет потока ленивый, И то, что рокочут колосья, тяжелые космы колебля.
Уйду я глубоко и скроюсь, зароюсь в рокочущий колос, Сольюсь и отдамся в истоме волненью могучего жита: В далеком молчании леса учую загадочный голос, И станет великая тайна и мне на мгновенье открыта,
И кинусь на влажную землю, прильну и приникну, рыдая, И стану пытать я печально у лона праматери вечной: Скажи мне, о мать и царица, скажи мне, родная, святая, Зачем и меня не вскормила ты грудью живительно-млечной?..
Все тихо. На западе солнце склонилося к горному краю, И стебли меня, как родного, как будто бы с ними же рос я, Укутали нежною тенью, и в ней я неслышно ступаю — И небо вверху надо мною, а справа и слева колосья.
И тучки по синему небу плывут-расплываются, тая, И крадутся тени по ниве, исполнены медленной лени; Но миг — и рассеется тучка, и нива блестит золотая, И дремлет под ласками ветра, и грезит в игре светотени...
Вдруг повеяло вихрем, пронеслася прохлада, Встрепенулись колосья, поклонились глубоко И, шумя побежали, словно робкое стадо, Побежали далеко-далеко.
Побежали в долину, прокатились как волны, Рокоча докатились до зеленого бора, И разлился невнятно, светлой радости полный, Бодрый шум золотого простора.
Что бежите, колосья, и куда, золотые? Саранчей что шумите в беззаботном разгуле? Отчего засверкали ваши брови густые, Мотыльков легкокрылых спугнули?
Не вдогонку ль несетесь пробегающей тени, В синий край, где раздолье, ширь и вольная воля? Или мчитесь в отчизну сонных грез и видений, О, колосья широкого поля?
Но вихрь улетел, и колосья забыли минуту испуга, И замер взволнованный ропот тревожно-веселого гула, Но в сердце моем зашумела другая жестокая вьюга,
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (37) »