Литвек - электронная библиотека >> Рид Фаррел Коулмен >> Криминальный детектив >> В Милуоки в стикбол не играют >> страница 3
гробу покойник – или покойница. Но сегодня не оправдалось даже это. Отец казался мне незнакомцем, и если бы мог увидеть, что сделали с его лицом, то и сам показался бы себе чужим. И таким сделал его вовсе не водевильный макияж – в конце концов, пудра и румяна не слишком хорошо воспроизводят ток крови и тонус мышц. Напротив, поскольку всю жизнь у отца сохранялась сентиментальная любовь к клоунам, этот макияж по какой-то извращенной логике был даже уместен. Дело в том, что ему сбрили усы. Я никогда не видел своего отца без усов.

Первой моей реакцией был гнев. Гнев всегда бывает моей первой реакцией. Гнев – наследство, полученное мной от отца. Гнев похож на любопытную смесь черной краски и кислоты. Он вымарывает, разъедает все, что уже есть на холсте, или на палитре, или в сердце. Сначала мне захотелось дать распорядителю похорон пощечину: «Бога ради! Кто позволил его побрить?»

Пощечин я никому не надавал. И ничего не сказал. Трусость – это вторая половина моего наследства.

Тогда гнев обратился на моих братьев. Как они допустили, чтобы его побрили? Но никто разрешения не спрашивал: «Простите, мистер Клейн, но разве вам нравятся космы вашего отца? А эти усы… Если хотите знать мое мнение, их надо убрать!» Я думаю, мой брат полагал, как, собственно, и я, что весь мир – ну ладно, может, и не весь мир, но весь Бруклин наверняка – знал, что Гарри Клейн всегда носил усы. Всегда!

Наконец я направил свой гнев туда, куда он все равно попал бы. Я позволил ему терзать меня. Кто я такой, чтобы злиться на кого бы то ни было? Где я был, когда бритва за двадцать пять центов превращала моего отца в незнакомца? Я скажу вам где. Навязывал свой товар, приятель, навязывал товар. Четыре недели в Лос-Анджелесе научили меня тому, чему я никогда не выучился бы на бруклинской улице. В Бруклине вы учитесь охранять свой тыл. В Лос-Анджелесе тыл волнует вас меньше всего.

Идею с Голливудом подал мой агент:

– Тираж твоей книги не так уж велик, но тамошним воротилам от искусства она нравится. Дашь своему детективу напарника-латина и немножко увеличишь число погибших… Не волнуйся.

Его не могло смутить даже отсутствие сценария:

– Да кому нужен сценарий? Отсутствие сценария означает, что ты гибкий. Не зациклен на чем-то одном. Им гибкие нравятся. Не волнуйся.

А мне следовало бы поволноваться. В первую неделю нашего пребывания там проталкивание моей идеи означало следующее: представить компетентно написанный детективный роман со сложным сюжетом и неожиданной концовкой как самый лучший объект для вложения денег со времен Майкрософта. Вторая неделя означала клянчить с достоинством. На третьей неделе это превратилось уже в откровенное попрошайничество. К четвертой неделе я готов был пердеть во время встреч, лишь бы привлечь внимание. Во время последней из тех встреч мне позвонили из дома. Внезапно их внимание перестало меня волновать.

Кивнув Макклу, я посмотрел на своих родственников, сидевших со мной в ряд. И принял невысказанный совет Джона попытаться не судить их. Мои невестки казались потрясенными до кончиков туфель. Братья же, наоборот, как будто впали в кататонию. Их лица словно бы покрывал быстро застывающий известковый раствор, по цвету идеально совпадающий с цветом их кожи. Но, присмотревшись повнимательнее, вы замечали трещины в гипсе и красноту век, которую ни с чем не перепутаешь. Иногда слезы как таковые и не нужны. Мои племянники и племянницы испытывали должное смущение,

Зак, старший сын моего брата Джеффри, отсутствовал. Долг перед семьей стоял в списке приоритетов моего племянника отнюдь не на первом месте. А поскольку он, по всей видимости, был и обречен, и преисполнен решимости со временем взять на себя мою роль семейной паршивой овцы, его отсутствие нисколько не покачнуло устоев мироздания. Никто не отзывал войска и не печатал фотографию Зака на молочных пакетах. Думаю, большее волнение вызвало бы как раз его появление.

Раввин начал службу. Этот человек явно черпал вдохновение в «Вальсе-минутке». Гарри Клейну понадобилось семьдесят четыре года, чтобы прожить свою жизнь, а раввин собирался подвести их итог за несколько секунд. Может, я и не стал бы так уж возражать против подобной скорости, если бы он смог изобразить хоть какое-то подобие искреннего чувства. Он им просто не обладал. И когда, спустя двадцать секунд после начала, раввин принялся препарировать третье и четвертое десятилетия жизни моего отца, я перестал слушать и стал разглядывать интерьер.

Синагога не слишком изменилась за семь лет, прошедших после такой же службы по моей матери. Стала только чуть более отвратительной. Тут фигурировали и фальшивые кирпичи, и фальшивые балки, а выцветшие переводные картинки на окнах призваны были производить впечатление витражей. На пластиковых панелях стен изображались сцены из Ветхого Завета, а на сиденьях лежали подушки цвета авокадо. Если добавить сюда несколько плохих чучел, можно было бы принять это место за охотничий домик.

Джош, один из братьев Клейн, который имел несчастье родиться между Джеффри и мной, должен был произнести надгробное слово. Он сказал, что оказался до странности не готов к смерти отца. Я тоже, Джош. Я тоже. И это действительно странно, так как мы находились в полной боевой готовности к его смерти с того времени, как стали самостоятельно переходить улицу. Мой отец страдал от особенно коварной формы рака. Причиняющий мучительную боль и распространяющийся черепашьим шагом, он убивал его постепенно. Нежность оказалась одной из первых жертв. Гарри Клейн коллекционировал рубцы, как другие люди собирают сувениры, связанные с бейсболом. В среднем у него пришлось по операции на год моей жизни. Я был бы рад увидеть, что этот поток иссяк. Джош так и сказал. Мы все будем рады, что эта боль наконец закончилась.

Я заставил себя взглянуть на гроб вишневого дерева, в котором покоились те скудные останки отца, которые не поделили между собой хирурги и саркомы. По мне, так врачи и болезнь были двумя сторонами одной медали: две шайки неуклюжих воров, которые навсегда сговорились, чтобы сбежать с добычей. Помню, как мальчишкой я лежал без сна и молился, чтобы отец умер. Другие дети молились бы о чудесном исцелении, но уже тогда я возлагал на Всевышнего катастрофически мало надежд. Вместо того чтобы послать смерть ожесточенному болезнью бакалейщику, Бог пошел по пути наименьшего сопротивления и вместо этого убил мою веру. Если бы мой отец умер в дни моего детства, я, вероятно, сумел бы сохранить о нем воспоминание как о человеке, состоящем не из одних острых углов. В моих фантазиях он, возможно, даже был бы способен любить меня в ответ на мою любовь. А так я воспринимал его, как