Литвек - электронная библиотека >> Георгий Витальевич Семенов >> Советская проза >> Кто он и откуда >> страница 4
знойные полдни, когда никто не вламывался, не шумел, казались ей вечностью, и я понимал ее тихость и задумчивость и тоже разглядывал одуванчики, бабочек… Тогда ей, наверно, казалось, что те короткие минуты, пока остывал изношенный мотор, это и есть счастье… Не люблю это слово — счастье! Очень приблизительное слово. Но это, конечно, было счастьем или, лучше сказать, надеждой… Тогда все жили надеждой. Вот, ехали, ехали, все бежало, бежало мимо, а потом вдруг останавливалось в каком-то оцепенении, и в тебя входила тишина и зеленый, прогретый солнцем мир, и белые тропинки шли из сосен к тебе, по которым мы никогда не ходили, — очень заманчивые сухие и приятные тропинки среди травы… По ним бы босиком.

…Так вот, если тогда она понимала себя счастливым человеком (будем это так называть), хотя и ненадолго, но счастливым, то уж зимой, в стужу, каждая остановка была мучительной и ноги в валенках немели. У меня однажды пальцы на ногах склеились от мороза. Она терпела все эти неудобства скитаний, а я уже не ездил с ней, учился в девятом классе… или в восьмом. Я тогда наколол себе на левой руке, где теперь у меня шрамчик, сердце, пронзенное стрелой, и долго скрывал, бинтовал распухшую руку и говорил, что нарывает. В те годы почему-то часто нарывали ссадины… Потом-то я сжег наколку на свече. А тогда у меня синело на руке сердце, пронзенное стрелой. Смешно! Однажды я прихожу домой с конфетами: полные карманы «мишек». И гордо высыпаю их на стол, сначала из одного кармана, потом из другого. Мама побледнела.

— Где взял?

— Заработал, — говорю, — с ребятами.

А ей, наверно, подумалось, что я называю работой воровство, и она вдруг криком спросила:

— Говори, как ты работал? Как ты работал!? С какими ребятами? Где?

Я показал свои ржавые руки… А мы тогда с ребятами на Окружной дороге грузили на платформы всякие там разбитые, ржавые винтовки, стволы от пушек и черт знает что… Мины ржавые, осколки, стреляные гильзы. Все это спаялось ржавчиной, а мы долбили это барахло ломиками и грузили на платформы. Ну и получили, как за разгрузку каких-нибудь арбузов, теперь уж и не помню сколько. Она, конечно, поверила, что я заработал честно эти деньги и конфеты эти тоже честные, чистые, так сказать. Но, может быть, тогда она и решила пойти на другую работу, поближе к дому и ко мне… Но от меня скрывала. И от тети тоже, от своей сестры… скрывала, что ходила на курсы и ее там обучали держать поднос, уставленный тарелками с водой, учили подходить к клиенту и подвязывать волосы так, чтобы не вызвать психогенного отравления у посетителя… Есть такое отравление — психогенное, если вдруг у тебя в картофельном пюре или в подливке волос. Это противно, конечно, но тогда это звучало смешно. Не верилось, что кто-то способен был отказаться от еды, если там… чепуха какая-нибудь. Привыкли жить впроголодь, привыкли думать о сытости как о чем-то несбыточном. Я однажды видел зимой: вынесли из столовой бак с борщом, стали грузить на машину, а одна женщина поскользнулась, и борщ на землю, на лед, на снег — малиновый, дымящийся. А те, кто в очереди — мужчины, ребята, — бросились к этому борщу и пригоршнями в рот. Шум, крик, слезы. Бог ты мой! А я тогда был гордый, как черт, стоял в очереди и презирал этих людей, которые лакали с земли. А один старичок стоял со мной рядом и тихонько плакал. Тоже, наверно, был гордый старичок… А вот маме приходилось думать о тех, кто мог отказаться от еды… Вообще-то это хорошо! Это тоже было надеждой, потому что можно было, значит, жить по-человечески и помнить об удовольствиях, об аппетите.

А я ничего этого не знал. И только когда у тети Вари случился сердечный приступ… А ты помнишь мою тетю? Хотя нет, конечно: она умерла раньше… Я тогда испугался и позвонил в автобусный парк, а там мне вдруг говорят, что Клавдия Васильевна давно уже не работает на маршруте. Я к соседу. На улице был дождь, а сосед чинил свой ботинок, гвоздик там какой-то подколачивал на утюге, прощупывал пальцем что-то внутри ботинка, и у него били оттого черные совсем пальцы. Он работал чертежником в райисполкоме, делал всякие там планы, копировал планировки домов, старых домишек, в которых люди хотели поставить перегородки или хотели убрать печи, вообще хотели что-то сделать, чтобы было больше места для жилья и чтобы удобнее было.

— А чем же я тебе могу помочь? — говорит. — Ты звонил в «неотложку»? Если бы я был врачом. Или если твоей тете понадобился план ее подземелья, тогда бы я кое-что значил для нее… А сколько ей лет?

Мне нужно было спускаться опять в свои комнаты, в полусвет подвала, к чуть живой серой глыбе, которая лежала на кровати, и мне было страшно. Я, кажется, назвал этого чертежника каким-то гнусным… черт его знает! В общем я его чуть ли не ударил, этого равнодушного гада, который гвоздик в своем мокром и грязном ботинке подколачивал, когда внизу человек умирал… Я все время к тому же думал о маме, и все это еще больше пугало меня. А тетя Варя (она прожила еще после этого года три или четыре) была очень тучная, болезненно-серая, а во время войны и после не любили толстых людей. Она очень переживала это, хотя у нее-то была болезненная полнота, связанная с обменом веществ. Когда она лежала на кровати, она переставала быть тетей, и мне всегда казалось, что она похожа в таком положении на крупного слоненка, перевернутого на спину. Я никогда не видел слоненка, перевернутого на спину. Почему слоненка? Хотя, правда, была какая-то книжка в детстве про больных зверей, и там был, кажется, нарисован слоненок на кровати, накрытый стеганым одеялом.

Глаза ее смотрели в потолок, когда я вошел, мутные и нехорошие, но я понял, что она жива, что ей стало легче. У нее качнулись в мою сторону глаза. Теперь она смотрела в темный, небеленый угол.

— Тетя Варь, — говорю, — может, сходить за кислородной подушкой?

А у нее вместо ответа какая-то не то зыбь, не то дрожь по лицу: не надо, дескать… Мне бы помолчать, а я говорю:

— Сейчас маме звонил.

Сел за стол и стал разглядывать пузырьки с лекарствами. У нее перед кроватью стояла тумбочка, и на ней не было свободного места от этих пузырьков. За нее я теперь не боялся. Я думал только о маме, а о тетке думал случайно и даже с насмешкой… Вот, думаю, жиртрест-мясокомбинат, как напугала! У меня к ней странная была любовь.

А она вдруг спрашивает, как в бреду:

— Ну и что тебе там ответили?

Я ее обманул, сказал, что мама на маршруте, в рейсе.

А в комнате у тети напротив окна висело большое зеркало. Оно занимало чуть ли не полстены, и тетя говорила, что это зеркало поднимает ее на целый этаж. Получалось в комнате два источника света: окно, вросшее в землю, и зеркало в дубовой раме, отражающее свет. И