все та же: они имеют мужество встать лицом к лицу с неведомым, с грозной тайной бытия и тем разрушают наш душевный покой.
Сам Бродский, задумываясь над природой своего конфликта с советским режимом, дает такое объяснение в трагикомическом стихотворении "Речь о пролитом молоке":
Да, "плохая политика портит нравы" — поэтому поэт не должен чураться ее. Но и обратная связь — каким образом нравы влияют на политику, на ход истории — вызывает у Бродского горячий интерес. Ибо человеческая история — это тоже часть мироздания, и она тоже полна тайн, вглядываться в которые поэт считает своим долгом. Марксистское истолкование истории, которое было обязательным для всех советских граждан, не вызывает у Бродского возражений — оно для него просто не существует. Он отделывается от всех многотомных собраний классиков марксизма-ленинизма шуткой в стихотворении "Письмо в бутылке":
Как связаны порывы человеческой души с невидимым током мировой истории? Насколько чудо веры Авраама, занесшего нож над собственным сыном, отражено в истории еврейского народа (поэма "Авраам и Исаак")? Как вплелись страсти Марии Стюарт, Елизаветы Английской, Джона Донна в судьбу сегодняшней Англии? Как православие и эллинизм окрасили тысячелетнюю историю России? Вот тайны исторического бытия, которые волнуют поэта, в которые он вглядывается с той отвагой, на которую у нас часто не хватает духа.
А почему не хватает?
Да потому, что если допустить, что такая связь существует, то нужно будет принять и на себя какую-то часть ответственности. Больше нельзя будет сваливать все беды собственной страны на злых и глупых правителей. Придется расстаться с удобной невиноватостью — этой утешительной спутницей политической несвободы.
В свободном государстве ощущать себя гражданином своей страны — естественное и нормальное состояние для человека. В государстве несвободном на это требуется нешуточное мужество. И Бродский это мужество демонстрировал многократно в стихах и в жизни. Ибо для него отказаться от своей принадлежности к судьбе своего народа означало бы страшное самооскопление. Вслед за Лермонтовым мог бы он сказать: "Люблю отчизну я, но странною любовью..." Это слово — отчизна, отечество — мелькает довольно часто уже в ранних стихах.
Осужденный "тунеядец", сидя в далекой северной деревне, взывает к своим соотечественникам, пытаясь объяснить свой интерес к мировой истории:
Но он способен и перейти от объяснений к прямым обвинениям:
Вообще говоря, поэт — единственный человек, который никогда не может "изменить родине". Ибо его родина — родной язык, с которым он связан на всю жизнь. Но и эта сфера может перестать быть только полем поэтического поиска и словотворчества и превратиться в борьбу за элементарные основы языка. Коммунистическая пропаганда узурпировала почти все высокие слова, какие только есть в русском языке: долг, совесть, честь, верность, справедливость, смелость. И люди, чуткие к чистоте речи, старались не употреблять этих слов вообще, чтобы не участвовать в лжи и лицемерии режима. Но Бродский демонстрирует такое бесстрашие и смелость в обращении с языком, что мы верим ему, даже когда он в стихотворении "На смерть Жукова" (1974, т. 2, стр. 347) возвращает нам самое, казалось бы, затасканное слово — "родина". ("Родину спасшему, вслух говоря...")
Знаменитое стихотворение "Остановка в пустыне" начинается строчками "Теперь так мало греков в Ленинграде, / что мы сломали Греческую церковь" (т. 2, стр. 11). Некоторые поклонники Бродского были разочарованы этим стихотворением. "Что значит "мы сломали"? Не нужно было бы даже менять размер строки, чтобы сказать — "вы сломали". Но в этом и состоит ключевая разница между подходом среднего интеллигента и чувством поэта. Бродский брал на себя смелость "быть причастным".
"Остановка в пустыне" кончается образом поэта, устремляющего свой взор во тьму грядущего:
Это стихотворение было написано в 1966 году. Двадцать пять лет спустя в России наступила "другая эра". Стихи, статьи, эссе Бродского печатаются огромными тиражами, его имя стало в ряд с крупнейшими поэтическими именами русской литературы XX века. Но находят ли его слова сегодня такой же отклик, какой они находили в сердцах людей нашего поколения?
Поэт, конечно же, не может ничему учить. Он приобщает нас к тайнам мироздания, используя колдовское искусство владения языком. Но на каком-то глубинном, метафизическом, несловесном уровне он еще и дает пример — пример отваги. Хотелось бы надеяться, что и в сегодняшней России читатели Бродского смогут почерпнуть у него заряд мужества и спросить себя со всей серьезностью об этой наступившей "другой эре": "В чем наш общий долг? И что должны мы принести ей в жертву?"
Пишу и вздрагиваю: вот чушь-то!
Неужто я против законной власти?
Время спасет, коль они неправы.
Мне хватает скандальной славы.
Но плохая политика портит нравы,
Это уж — по нашей части.
(Собрание сочинений в 4-х томах, 1992, т. 2, стр. 31)
Адье, утверждавший "Терять, ей-ей,
Нечего, кроме своих цепей".
И совести — если на то пошло.
Правда твоя, старина Шарло. (т. 1, стр. 365)
С другой стороны, пусть поймет народ,
Ищущий грань меж добром и злом:
в какой-то мере бредет вперед
тот, кто по виду кружит в былом.
("Письмо в бутылке", т. 1, стр. 364)
Я люблю родные поля, лощины,
реки, озера, холмов морщины...
Все хорошо, но дерьмо — мужчины:
в теле, а духом слабы.
Это я верный закон накнокал.
Все утирается ясный сокол.
Господа, разбейте хоть пару стекол.
И как только терпят бабы.
("Речь о пролитом молоке", т. 2, стр. 37)
Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
И от чего мы больше далеки:
от православья или эллинизма?
К чему близки мы? Что там, впереди?
Не ждет ли нас теперь другая эра?
И если так — то в чем наш общий долг?
И что должны мы принести ей в жертву? (т. 2, с. 13)