Литвек - электронная библиотека >> Валерий Георгиевич Попов >> Современная проза и др. >> Все мы не красавцы >> страница 18
он... А он... и он тебя любил... и лучше веселил... Ну что ж, прощай... Прости меня... Меня прощай... А дождь все лил и лил.

И снова, как тогда, я бежал по набережной, и повторял:

— Лил дождь. И ты с другим ушла. Я ревности не знал. Она сама ко мне пришла, как злая новизна. Я с ним имею мало сходств — сутулый и в очках, но я боялся превосходств в твоих больших зрачках. А он — и он тебя любил. И лучше веселил. Ну что ж, прощай. Меня прощай. А дождь все лил и лил.

II. Зима

В нашей комнате я старался поменьше быть. Пусто в ней и свет слишком яркий, а мебель гладкая, бездушная. Совсем неуютно стало, особенно когда родители в свою экспедицию уехали. И вот уже зима настала, снег выпал, а они все не приезжали из своих северных морей.

И я почти все время в бабушкиной комнате был. У нее тут всякие растения тропические, кактусы, лианы. Темно, свет только из аквариумов идет и выходит оттуда зеленый, густой, с тенями рыб, водорослей. И комната у нее хоть маленькая, а концов ее никто никогда не видел, и что там дальше — за высокими шкафами, — неизвестно, никто там не был.

Сидишь в кресле мягком, глубоком, немножко света, а вокруг все темно, а над тобой в зеленоватой воде рыбки тихо плавают, развеваются.

Вдруг слышу я — в парадной на лестнице шум раздался, крики, грохот.

— А, — говорит бабушка, — опять это Лубенец с папашей к себе на третий этаж двойку поволокли.

Опять, значит, скандал у них с отцом.

Они как раз над нами жили, и оттуда, с потолка, все время грохот раздавался. Это значит: или отец опять пришел поздно и мебель всю валит и за сыном по всей квартире гоняется, ну, а если его еще нет, значит, это сам Гена что-нибудь мастерит: полочку там или табуретку, об пол ими стучит.

А потом отец его приходит, изделие увидит и начинает кричать:

— Не хочу, чтоб ты этим занимался. Хватит, что я на это всю жизнь угробил... Хочу, чтобы сын мой доктор был али хирург. Понятна-а?!

Гена ему ответит тихо.

И тут такой грохот начинается — это он полочки его хватает, столики, табуретки и начинает об стены их ломать, об пол, а Гена такой, он делает все крепко, сразу не сломаешь.

Однажды, когда у них затишье было, поднялся я к Гене. Сидит он у верстака грустный и лобзиком из фанеры двойку выпиливает.

— Ты чего, — говорю, — зачем это?

— А что же, — говорит, — мне еще выпиливать?

— Да брось ты!

— Да, брось! Не могу я так больше, вот что.

— Ну так пошли ко мне. У меня бабка, а в той комнате никого нет, ты знаешь.

— А не врешь?

— Извини, нет.

— Ну ладно. Хорошо. Бери тогда доски и фанеру. И набор мой столярный. Неси вниз. А я вещи соберу.

Спустился я еле-еле, позвонил. Бабушка открыла, сразу все поняла. И Гена спускается, несет авоську, а в ней три луковицы. А под мышкой балалайка. Собрал, называется, вещи!

— Ну ладно, — говорит бабушка, — хорошо еще, что родители перевод прислали.

И стали мы жить втроем. А наверху так тихо стало, даже странно. После школы занимался я с ним, а потом он за свое ремесло. Грохотать он поначалу стеснялся, так все больше лобзиком выпиливал из фанеры разные кружева.

Сядет, очки наденет, а очки у него, как у настоящего мастерового, в железной оправе, на переносице черной изоляционной лентой обмотаны.

Наденет очки, берет фанеру и водит в ней лобзиком тоненьким. Всю квартиру изделиями своими обвешал — полочки, узоры, а в перерыве снимет балалайку, ногу в огромном ботинке на колено положит, как даст кистью по струнам — и пошел, заиграл.

Тут моментально бабушка появлялась, и они начинали частушки какие-то ужасные петь, с криками, с визгом, так что я обычно на площадку выбегал, когда у них это дело начиналось.

* * *
Однажды вечером сижу я, читаю, а напротив Лубенец сидит смотрит.

— Слушай, Саша, надоел я тебе, да?

— Да ты что, Гена?

— Я же вижу.

— Что ты видишь? Живи сколько влезет. Только знаешь что? Перестань свои полочки вешать, все стены уже обвешал.

— Да они же все разные,

— Тебе разные, а мне одинаковые.

Посидели мы еще. Вдруг он вскакивает, идет в прихожую и надевает пальто.

— Поеду к тетке. У меня на Охте тетка живет.

— Какая тетка? Ты хоть адрес ее помнишь?

— Найду, ничего. Мы к ней в гости ходили, когда мне шесть лет было.

— Да брось ты, не помнит она тебя.

— Ничего, помнит.

— Ну подожди, хоть я тебя провожу.

— Не надо.

Выбежали мы на улицу, через сугробы, к остановке.

— Ну ладно, — Генка говорит, — спасибо тебе.

— Да что там.

Трамвай подошел, затормозил. Из него с передней площадки женщина вышла в платке и три мешка вынесла, один за другим, с картошкой, что ли, и поставила.

— Ну ладно, — говорю, — в школе-то завтра увидимся?

— Конечно. Пока.

А трамвай пошел. Ну, понятно, на остановке никто из нас не садился, давали разогнаться ему, как следует. А потом уж и прыгали.

И Лубенец туда же. Бежит, а голова ко мне повернута, и на мешки налетел, перевалился через них и упал. Я как прыгнул, сразу через три мешка, упал рядом и в сторону его потащил. Может, он и так бы не попал под трамвай, а может, и попал бы, он такой!

Потом встали мы, дышим тяжело, счищаю я с него снег, а сам думаю:

«И куда он еще поедет? И зачем? Плохо ведь одному».

И он, видно, тоже это подумал. В общем, почистил я его, и мы, ни слова не говоря, обратно домой пошли.

* * *
А в субботу вечером раздается звонок, и Самсонов входит с коньками.

— Давай, ребята, на каток? Многие наши поехали — Пожаров будет, Белянин, Соминичи приедут! Давай!

— А у меня, — Лубенец, — коньков нету.

— В прокате возьмем, в прокате.

Открыл я кованый сундук, стал всякие смешные свитера оттуда выкидывать, носки по одному разноцветные. Оделись кое-как.

Потом на трамвае ехали.

А у катка очередь, мороз, пар изо рта. Пришли в раздевалку — там тепло. Сдали ботинки, Лубенцу хоккейки взяли. И — тук, тук, тук, — по деревянному полу к выходу простукали, ко льду.

Выскальзываем на поле, а там народу — конца не видно, круговорот. А сверху, с трибун, прожектора светят.

С краю медленно ездят кто не умеет, а самое дело в центре. Там все в кепках натянутых, красные уши вниз отогнуты. И перебежкой, пригнувшись, лицом у самого льда. Ногу переносит — и ставит. Переносит — и ставит. Красиво! Особенно один тут парень знаменитый, с мохнатыми бровями, с носом отмороженным, его тут все знают! Так он хоть задом наперед, как хочешь сделает. И мы тут же шныряем, не хуже других.

В самом центре мельница образовалась. Один, по прозвищу Бык, встал, уперся и руку протянул. И дальше все за руки взялись, один за другим, и по кругу понеслись, чем от центра дальше, тем быстрее, а последний — этот,