он... А он... и он тебя любил... и лучше веселил... Ну что ж, прощай... Прости меня... Меня прощай... А дождь все лил и лил.
И снова, как тогда, я бежал по набережной, и повторял:
— Лил дождь. И ты с другим ушла. Я ревности не знал. Она сама ко мне пришла, как злая новизна. Я с ним имею мало сходств — сутулый и в очках, но я боялся превосходств в твоих больших зрачках. А он — и он тебя любил. И лучше веселил. Ну что ж, прощай. Меня прощай. А дождь все лил и лил.
II. Зима
В нашей комнате я старался поменьше быть. Пусто в ней и свет слишком яркий, а мебель гладкая, бездушная. Совсем неуютно стало, особенно когда родители в свою экспедицию уехали. И вот уже зима настала, снег выпал, а они все не приезжали из своих северных морей.
И я почти все время в бабушкиной комнате был. У нее тут всякие растения тропические, кактусы, лианы. Темно, свет только из аквариумов идет и выходит оттуда зеленый, густой, с тенями рыб, водорослей. И комната у нее хоть маленькая, а концов ее никто никогда не видел, и что там дальше — за высокими шкафами, — неизвестно, никто там не был.
Сидишь в кресле мягком, глубоком, немножко света, а вокруг все темно, а над тобой в зеленоватой воде рыбки тихо плавают, развеваются.
Вдруг слышу я — в парадной на лестнице шум раздался, крики, грохот.
— А, — говорит бабушка, — опять это Лубенец с папашей к себе на третий этаж двойку поволокли.
Опять, значит, скандал у них с отцом.
Они как раз над нами жили, и оттуда, с потолка, все время грохот раздавался. Это значит: или отец опять пришел поздно и мебель всю валит и за сыном по всей квартире гоняется, ну, а если его еще нет, значит, это сам Гена что-нибудь мастерит: полочку там или табуретку, об пол ими стучит.
А потом отец его приходит, изделие увидит и начинает кричать:
— Не хочу, чтоб ты этим занимался. Хватит, что я на это всю жизнь угробил... Хочу, чтобы сын мой доктор был али хирург. Понятна-а?!
Гена ему ответит тихо.
И тут такой грохот начинается — это он полочки его хватает, столики, табуретки и начинает об стены их ломать, об пол, а Гена такой, он делает все крепко, сразу не сломаешь.
Однажды, когда у них затишье было, поднялся я к Гене. Сидит он у верстака грустный и лобзиком из фанеры двойку выпиливает.
— Ты чего, — говорю, — зачем это?
— А что же, — говорит, — мне еще выпиливать?
— Да брось ты!
— Да, брось! Не могу я так больше, вот что.
— Ну так пошли ко мне. У меня бабка, а в той комнате никого нет, ты знаешь.
— А не врешь?
— Извини, нет.
— Ну ладно. Хорошо. Бери тогда доски и фанеру. И набор мой столярный. Неси вниз. А я вещи соберу.
Спустился я еле-еле, позвонил. Бабушка открыла, сразу все поняла. И Гена спускается, несет авоську, а в ней три луковицы. А под мышкой балалайка. Собрал, называется, вещи!
— Ну ладно, — говорит бабушка, — хорошо еще, что родители перевод прислали.
И стали мы жить втроем. А наверху так тихо стало, даже странно. После школы занимался я с ним, а потом он за свое ремесло. Грохотать он поначалу стеснялся, так все больше лобзиком выпиливал из фанеры разные кружева.
Сядет, очки наденет, а очки у него, как у настоящего мастерового, в железной оправе, на переносице черной изоляционной лентой обмотаны.
Наденет очки, берет фанеру и водит в ней лобзиком тоненьким. Всю квартиру изделиями своими обвешал — полочки, узоры, а в перерыве снимет балалайку, ногу в огромном ботинке на колено положит, как даст кистью по струнам — и пошел, заиграл.
Тут моментально бабушка появлялась, и они начинали частушки какие-то ужасные петь, с криками, с визгом, так что я обычно на площадку выбегал, когда у них это дело начиналось.
* * *
Однажды вечером сижу я, читаю, а напротив Лубенец сидит смотрит.
— Слушай, Саша, надоел я тебе, да?
— Да ты что, Гена?
— Я же вижу.
— Что ты видишь? Живи сколько влезет. Только знаешь что? Перестань свои полочки вешать, все стены уже обвешал.
— Да они же все разные,
— Тебе разные, а мне одинаковые.
Посидели мы еще. Вдруг он вскакивает, идет в прихожую и надевает пальто.
— Поеду к тетке. У меня на Охте тетка живет.
— Какая тетка? Ты хоть адрес ее помнишь?
— Найду, ничего. Мы к ней в гости ходили, когда мне шесть лет было.
— Да брось ты, не помнит она тебя.
— Ничего, помнит.
— Ну подожди, хоть я тебя провожу.
— Не надо.
Выбежали мы на улицу, через сугробы, к остановке.
— Ну ладно, — Генка говорит, — спасибо тебе.
— Да что там.
Трамвай подошел, затормозил. Из него с передней площадки женщина вышла в платке и три мешка вынесла, один за другим, с картошкой, что ли, и поставила.
— Ну ладно, — говорю, — в школе-то завтра увидимся?
— Конечно. Пока.
А трамвай пошел. Ну, понятно, на остановке никто из нас не садился, давали разогнаться ему, как следует. А потом уж и прыгали.
И Лубенец туда же. Бежит, а голова ко мне повернута, и на мешки налетел, перевалился через них и упал. Я как прыгнул, сразу через три мешка, упал рядом и в сторону его потащил. Может, он и так бы не попал под трамвай, а может, и попал бы, он такой!
Потом встали мы, дышим тяжело, счищаю я с него снег, а сам думаю:
«И куда он еще поедет? И зачем? Плохо ведь одному».
И он, видно, тоже это подумал. В общем, почистил я его, и мы, ни слова не говоря, обратно домой пошли.
* * *
А в субботу вечером раздается звонок, и Самсонов входит с коньками.
— Давай, ребята, на каток? Многие наши поехали — Пожаров будет, Белянин, Соминичи приедут! Давай!
— А у меня, — Лубенец, — коньков нету.
— В прокате возьмем, в прокате.
Открыл я кованый сундук, стал всякие смешные свитера оттуда выкидывать, носки по одному разноцветные. Оделись кое-как.
Потом на трамвае ехали.
А у катка очередь, мороз, пар изо рта. Пришли в раздевалку — там тепло. Сдали ботинки, Лубенцу хоккейки взяли. И — тук, тук, тук, — по деревянному полу к выходу простукали, ко льду.
Выскальзываем на поле, а там народу — конца не видно, круговорот. А сверху, с трибун, прожектора светят.
С краю медленно ездят кто не умеет, а самое дело в центре. Там все в кепках натянутых, красные уши вниз отогнуты. И перебежкой, пригнувшись, лицом у самого льда. Ногу переносит — и ставит. Переносит — и ставит. Красиво! Особенно один тут парень знаменитый, с мохнатыми бровями, с носом отмороженным, его тут все знают! Так он хоть задом наперед, как хочешь сделает. И мы тут же шныряем, не хуже других.
В самом центре мельница образовалась. Один, по прозвищу Бык, встал, уперся и руку протянул. И дальше все за руки взялись, один за другим, и по кругу понеслись, чем от центра дальше, тем быстрее, а последний — этот,