Литвек - электронная библиотека >> Валерий Георгиевич Попов >> Современная проза >> Сон, похожий на жизнь >> страница 2
реальности — превосходные рассказы «Сон, похожий на жизнь» и «Сон, похожий на смерть».

Герой в них бессловесен, как и положено спящему. Он уже не может словами организовать жизнь по своему вкусу. Он снова странствует — но странствует уже над вспененной, неуютной, коричневой рекой, среди пустынных и пыльных комнат. И это все, чего он заслуживает? Это — тот рай, который был ему обещан?

Засасывающую «воздушную яму», метафизическую бездну, разверзшуюся внезапно у самых ног, Попов чувствует не хуже прочих — напротив, он со страшной точностью рассказывает о том, как поглощает эта бездна всех, кто не хочет ей сопротивляться. Одним из ключевых слов становится «тьма». Она окружает героя как символ неупорядоченного мира, в котором не за что ухватиться. Это тьма не только метафизическая, но и вполне конкретная — мрак заледеневшей реки, ночного неба, в котором без толку мотается воздушный шар, или мрак небытия, который страшит героя в тысячи раз больше, чем любые страдания на земле. «Мы поняли вдруг — страх притеснений, наказаний, террора уступает самому главному страху — страху перед темной бездной — она страшней». Это сказано с безжалостной точностью. Законы пасуют перед бездной. Невозможно быть счастливым там, где количество мелких нелепостей и гнусностей давно переросло в новое качество жизни. Эту жизнь организовать уже нельзя.

Можно организовать прозу.

Проза по-прежнему выстроена с заботой о читателе и любовью к нему. Все гвозди забиты намертво, и ткань текста, натянутая на них, не провисает нигде. «Записал!» — рефрен последней, самой мрачной главы новой повести «Нарисуем». Как Попов написал эту вещь? А как он смог пережить то, о чем написано в ней, в «Третьем дыхании», в повести об отце «Комар живет, пока поет», в дачной хронике «Грибники ходят с ножами»? Эти книги, одна страшней другой, вызвали у некоторых оторопь: как можно такое — о себе и о своей жизни? Но это и есть то единственное, что можно ей — такой — противопоставить: все видеть, все знать. Записать.

Когда-то литература помогала ярче пережить счастье и сохранить его — так, чтобы перечитать и вспомнить; так, чтобы беспричинная радость, праздничная свобода, чувство победы над хмурыми и злобными типами — передались другим и стали общими. Потом та же литература помогала изжить ужас — назвать его по имени с последней облегчающей точностью, чтобы и другие, узнав собственный адский опыт, почувствовали: они не одни. Попов не стеснялся счастья (ведь это не было кичливое, пошлое счастье приобретателя — для восторга ему всегда было нужно очень мало), не стесняется и страдания. И снова проговаривает то, о чем читатель боится подумать; и снова читатель ощущает родство с автором и благодарность ему.

В этой книге, однако, представлены не самые смешные и не самые страшные рассказы Попова — а те самые, похожие на сны. Именно во сне бывает самая глубокая и чистая грусть — как и самое беспримесное блаженство; в этих рассказах Попов прорывается в ту реальность, о которой все мы догадываемся — и по которой вечно тоскуем. Умение прорваться туда гораздо важней искусства точно описать видимый мир. Если бы Попов умел только весело и узнаваемо воспроизвести «Нормальный ход» — он был бы обычным хорошим писателем. Писателем большим и уникальным его делает «Шаг в сторону».

Привыкнув обмениваться паролями и отзывами с любимым автором, на его юбилейное «Нарисуем» постоянный читатель уверенно отвечает:

— Будем жить!

Дмитрий БЫКОВ

НАРИСУЕМ (Повесть)

Глава 1 ПЕШКИ НАЗАД НЕ ХОДЯТ

— ...Вот про некоторых молодых говорят: «Уж пусть лучше пишет, чем пьет!» Но тебе я скажу так: лучше пей!

С таким напутствием я вышел в литературу. Конечно, не лучший старт. Маститый поэт (седые редкие космы струились на воротник вязаной бабьей кофты) с удивительным терпением слушал скучные благонравные стихи, временами внезапно кивая (или просто падая в сон?) — и только при моих стихах ожил. И даже руки стал потирать: вероятно, решив сказать что-то хорошее? И сказал!.. Что — вы уже знаете! То есть — я уже «хватил шилом патоки» литературной жизни (приведенным выше эпизодом дело не ограничилось). И, понимая, что мучиться тут всю жизнь, решил параллельно заняться чем-то полегче — для отдыха и, как это ни парадоксально звучит, для денег. Как говорил мой мудрый отец: «Лучший отдых — это смена работы». И я решил поступать во Всесоюзный государственный институт кинематографии. Все знали тогда, что из всех сфер (кроме криминальных) самые большие доходы в кино и там же восторженная любовь женщин и зависть мужчин.


— Попов.

— Я.

Ежов, великий сценарист, тяжко вздыхая, смотрел на листки моего вступительного этюда, потом — на меня.

— Выглядишь моложе, чем по анкете...

— Я и есть моложе! — бодро ответил я.

— Хорошо пишешь.

Ура! Я знал, что найдется гений, который оценит меня. И нашелся. И главное — где!

— Привык, видно, первым везде быть!

Как догадался? Кроме школьной золотой медали я ничем вроде себя не выдавал?

— А вокруг себя не видишь никого.

Опять прав! Что значит — гений. Но мне гениальность его, похоже, боком выходит? По длинному багровому лицу мастера стекали струи... страдал. По виду это походило на обыкновенное тяжкое похмелье, но по сути — это он переживал наши несовершенства... Конец?

Сверху, по склону аудитории, сквозь пыльные окна хлынул свет. Высшие силы, видимо, вспомнили про меня — правда, с некоторым опозданием. Ну что ж, и у них бывают сбои.

— ...А если заклинит, трос всегда перекусить можно — не вопрос! — сверху донеслось. Сначала я даже подумал, что с воли, из окна. Откуда в этом пыльном заведении такие речи?

— А сплести новый — два пальца...

Речь оборвалась. Я поднял голову.

«Нет, — понял я. — Здесь!»

— Хватит! — донесся неприятный голос Сысоевой, замдекана. — Рабочую жизнь ты знаешь... но писать тебе Бог не дал. А без этого — сам понимаешь.

Зашелестели собираемые в пачку бумаги. Сысоева поднялась. Ежов, вздохнув, тоже стал складывать бумаги в дряхлый портфель. Травя душу, заскрипела форточка.

— А я вот с ним буду работать! О рабочем классе будем писать! — вдруг произнес я. Все оцепенели. Рабочая тема, как топор, висела тогда над каждым художественным учреждением. Не будет — вообще могут закрыть. И все это знали. Вот так!

Ежов весело крякнул. И я понял суть его радости: хоть не бессмысленно день прошел, хоть будет что рассказать друзьям-гениям, когда они соберутся вечером за столом. А для писателя день без сюжета — потерянный день.

— Берешься?

— Да!