Литвек - электронная библиотека >> Валерий Георгиевич Попов >> Современная проза >> Южнее, чем прежде >> страница 38
долгое, тугое натягивание, и — наконец — защелкивание пружины, как на арбалете.

Мы решили съехать не так, как все, а по другому склону, с выездом на извилистую санную дорогу и спуском по ней к зеленоватому домику в ее конце.

И вдруг Слава приподнялся на палках и ухнул прямо вниз, с обрыва, понесся. Вот он вонзает слева тонкую серебряную палочку, и объезжает ее полукругом, и вонзает палочку справа, и объезжает ее... Я следил за ним не отрываясь, до боли в глазах, до слез. Это не просто лыжник, это Слава.

Скоро и меня несло вниз, я и не представлял, что так разгонит, я едва успевал втыкать палки и немного крутить, чтобы хоть поймать дыхание, немного собраться...

Тяжело дыша, с красными, мокрыми лицами, мы стояли у изгороди, и вдруг из-за пригорка вылетел Шура, — он ехал прямо, не тормозя, — ну, сейчас врежется, — но он чудом успел повернуться и затормозить на своих черных, широких, затрепетавших лыжах.

Потом мы вместе сошли на край уступа, оттолкнулись и заскользили быстро, еще быстрее, и — испуганная мысль — уж слишком быстро, не остановиться, — а, ну и пусть!

Кончилось тем, что мы, все трое, корябая, вылетели на скотный двор, замерзший ровным желтым льдом, и нас закрутило по нему, как волчки, и, кружась все медленнее, мы выехали на середину и остановились.

Мы сняли шапки, с голов пошел пар...

В каком-то темном сарае, заставленном бочками, мы пили горячее вино с корицей.

Вечером мы сидели внутри высокого, темного бревенчатого шатра; кверху, где стены высоко сходились и чувствовалось прохладное отверстие, поднимался дым от каменной жаровни в середине земляного пола, с железной решеткой, углями и перекинутыми между прутьями решетки изогнутыми шампурами с мясом.

У стен, если приглядеться, стояли столы и стулья из толстых распилов дерева, и там сидели люди.

Мы купили у тяжелого бревенчатого прилавка себе по шпаге-шампуру с насаженными кусками вымоченного в вине и уксусе мяса, кусками репчатого лука и сала, и положили шампуры концами на прутья решетки.

Пока сели на топчаны вокруг широкого, не совсем круглого стола, — от середины расходятся извилистые кольца древесины, по краям кора...

Мы сидели, вытянув ноги. После лыж кости сладко ломило, внутри было светло, легко, кожу стягивал и горячил дневной загар.

— А ничего, — сказал Слава, — можно жить.

Он пошел, перевернул шампур.

— Последний раз, — сказал он, — я ел шашлык на работе. Есть у нас такой Устин Ушанов, — научился готовить шашлыки в термостате. И там же сушит сухари. Из черствого хлеба. Нарежет тонко, посолит... Еще самовар завел, заварку, — чай пьем. Откроешь ящик, где раньше детали лежали, а там — сухари.

Потрясающий тип. Рубашка — шелк или вискоза, обычно расстегнута, а от движений закатана под пиджак, красная грудь в мурашках. Красное лицо — вперед, вверх, а над ним белые волосы развеваются, пушистые, легкие. Ботинки из тонкого войлока, рваные.

Непонятно, откуда он на меня свалился. Раньше где-то в другом отделе работал. Но произошел случай. Был он в вино-автомате, выпил. К нему подошли: «Пойдем». Он не идет. Залезли в карман, взяли его пропуск, а он успел схватиться за край, потянули... Тр-рэк! — пополам порвали, нитки свисают...

Но утром как-то прошел по половинке. Думал — обошлось. Но вечером — вызывают в отдел кадров. Начинают говорить. Он слушал, слушал, потом схватил со стола половинку и вниз побежал. А внизу — не выпускают. Он к себе на третий — и на третий уже не пускают. Тогда он на второй, — а там уже полон зал, общее собрание, гул. Дали ему выговор.

И после этого вдруг пришел он ко мне, и долго мы с ним говорили, даже по улицам ходили.

И на следующее утро, без пяти восемь, стою я на углу, у работы, и вдруг вижу: переходит улицу Ушанов, — никогда он так вовремя не приходил, и еще, гляжу, купил он себе новый шарф.

Тут я прямо испугался, — никогда с ним раньше такого не было. Неужели после нашего разговора?

Говорить-то мне было легко, — светлые идеалы, и привет, — а он взял и вправду поверил, причем так прямо, буквально: шарф купил чистый, на работу вовремя пришел, и не пил, видно, — тут уж не до шуток, мороз по коже, и за него и за себя.

Стал он работать в моем отделе. И чем дальше, тем интересней. Удивительно у него мозги устроены.

Скажем, приезжает комиссия. Запираются у начальника в кабинете. Решается судьба изделия, а заодно и всей нашей группы. Час. Два.

— Они, — говорит Ушанов, — как сели, так и молчат. Гнетущая тишина. Эти, из комиссии, смотрят на начальника и думают: «Чего же он маленькую не вынимает?» А тот сидит, в холодном поту, весь напрягся, и думает: «Вынимать или нет? Вынимать или нет? Как бы не ошибиться»...

Потом вдруг начинает рассказывать, как, посовещавшись, выскакивают они из кабинета, хватают нас за лацканы и швыряют в дверь, по одному.

И выгоняют нас на улицу, даже без пальто, и стоим мы, просим, — мол, хоть пальто отдайте...

Вдруг лицо его меняется, — озарение.

— Знаю, — говорит, — что делать. Выбить дверь, ввалиться в кабинет и в ноги им бухнуться — гулко так, лбами. И ползти на них, ползти...

Не знаю, как это называется, но только и вправду делается совсем не страшно, не тяжело. Потрясающий тип...

— Ну вот, — сказал Шура, — а ты жаловался, что общества нет.

— Ну, не знаю, — сказал Слава.

Он уже кончил рассказывать, но еще в задумчивости усмехался и потряхивал головой.

Дым от жаровни вдруг пошел в нашу сторону. Чертыхаясь и вытирая слезы, мы выскочили в сумрак, на крыльцо, на свежий воздух. Шлепая по деревянным перилам, шел теплый дождь.

— Сейчас, — сказал Слава, — у нас уже темно, жена моя, наверно, спит, устала... Никому не могу объяснить, почему я на ней женился. Сначала все не хотел, а потом думаю — а-а-а!.. Она из местных, много не знает. И вообще, не очень красивая... И если разбирать, — ни по каким статьям она не подходит, никак у нас ничего не может получиться... А получается.

— А жизнь тем и прекрасна, — сказал я, — что многое так: по логике, по всем законам не может выйти, а вдруг как-то выходит...

— Вечером, — говорил Слава, — собираются у меня местные интеллектуалы, ведут свои беседы. А она или молчит, или скажет — невпопад... Я переживаю. И она смущается. А те, видно, думают: дура... А в том-то и дело, что все известные критерии к ней не подходят. У нее свое. Ну, о польском кино не может говорить... Но это же легко, нынче этим заемным умом все полны. А она этим не занимается... У нее только свое. Своя, особая связь с миром. Может, она многого не знает того, что все знают, зато она такое чувствует, о чем никто больше и не догадывается... Вот, скажем, ушли гости, накурили, наговорили, а она весь вечер молчала, и, естественно, во мне недовольство... А она