Я не могу сказать, что все государственные люди в Европе так же медленно реагировали на наши перемены. Но мешкали и у нас. Когда я был в Париже (в тот раз, когда левые в клубе писателей не хотели слушать мои прогнозы), мне устроили встречу с одним из вцдных людей во французском парламенте. Он говорил мне довольно конкретно о возможности налаживания сотрудничества с нами в области телевидения (технически во Франции оно на очень высоком уровне). По приезде в Москву мне удалось передать это одному из тех наших высокопоставленных лиц, кто по своей должности эту возможность мог бы быстро осуществить. Но у меня не было впечатления, что наши чиновники тогда были готовы сдвинуться с места. Но при всей этой бюрократической глухоте и у нас, и на Западе, или именно из-за нее, неофициальные или полуофициальные разговоры могут оказываться полезнее прямых переговоров или готовить для них путь.
Но чаще всего если что-то и удавалось делать, то или вопреки государственным учреждениям, или в обход их. Я в начале уже упоминал о помощи библиотекам. Другим примером может быть фонд Сороса. С ним у меня были и очень острые споры, я говорил с ним иногда предельно откровенно и резко, но ему и это понравилось (или он и это простил), и он меня пригласил в правление своей Культурной инициативы, где я проработал четыре года. Я занимался там и распределением грантов на образование,<и поддержкой изданий по гуманитарным наукам. Я писал Соросу письмо о возможной помощи и некоторым литературным изданиям, и он сделал это. Какие бы помехи он ни испытывал от часто нерадивых или недобросовестных сотрудников, запомнится не это. Я уверен, что со временем русская культура найдет способ поблагодарить Сороса за все, что он для нее совершил. А для меня близкое знакомство с ним и работа в его фонде имели еще и другой смысл. На примере Сороса, и вышеупомянутого основателя амстердамской Библиотеки герметической философии Ритмана, и нью-йоркского издателя Гордона, выпускающего по-английски под моей редакцией журнал «Элемента», призванный продолжить традиции московско-тартуской школы, я начал понимать то, что раньше недостаточно осознавал. Частный капитал и в наше время может оказываться не менее деятельным в поддержке наук и искусств, чем в те времена, когда стецэая европейская и русская предреволюционная культуры только еще начинали складываться в большой степени именно благодаря этому фактору. По матери и сам я родом из московских купцов, но ее предки (за исключением моей бабушки, с этой средой порвавшей) не были особенно просвещенными, оттого, может быть, и я смолоду недостаточно ценил и русское купечество, и его европейские аналоги. Очень существенными оказываются и личные свойства капиталистов, особенно сверхбогатых (как в приведенных примерах). Среди них я встречал людей с очень хорошим и иногда предельно широким (почти как в русской традиции!) образованием и с пониманием многого, что, как правило, остается недоступным государственным деятелям.
Я сам впитал с юности ростки русского бунта и либерального анархизма. Поэтому в государстве (даже когда разум велит мне ради общего дела с ним сотрудничать) я склонен всегда видеть потенциального врага, а в политике (как бы меня время от времени в нее ни заносило) — грязь и осквернение. Но поэтому я не могу не заметить, что частный капитал может быть полезным дополнением к государству, если только они не сливаются друг с другом (что я с неудовольствием наблюдаю в последнее время у нас в России). Экономическая свобода стоит в одном ряду со свободой слова, печати, собраний, хотя в России многие демократы по традиции не хотели этого признавать. В этом смысле новым отрадным явлением мне кажутся современные образованные молодые люди, иногда владеющие небольшим издательством или малым предприятием.
У нас в России после эмиграции Леонтьева (мы как-то с ним встретились и он мне говорил, что при немыслимой трудности наших проблем провал наших реформ был бы таким несчастьем для всего мира, что он надеется на лучший исход вопреки всему) и гибели Кондратьева, убитого Сталиным, совсем нет экономической науки. Я был знаком с единственным мне известным исключением — Канторовичем, лауреатом Нобелевской премии по математической экономике (только установленной, когда он ее получил). У него был ясный здравый ум (я слышал его рассуждения о том, как эффективнее заниматься машинным переводом). Капица мне рассказывал про их разговор во время поездки в Швейцарию на симпозиум Нобелевских лауреатов. Капица спросил у Канторовича, чем объяснить то, что наша система все еще не рухнула, что ее спасает (это было во времена Брежнева), Канторович ответил: черный рынок, перераспределяющий «налево» то, что иначе оставалось бы во владении правящей верхушки. Если он был прав, то происходящее сейчас можно было бы считать, с одной стороны, легализацией, узаконивающей и без того существовавший жульнический капитализм, с другой стороны, опасным устранением перераспределения: соединение в одном лице номенклатурщика и дельца (как правило, с очень низким образовательным уровнем и минимальным интеллектом) дает ему большие деньги, которые он к тому же может отправить в заграничный банк, изымая их из оборота в стране. Результаты отчасти очень похожи на Латинскую Америку. Я заметил это еще четыре года назад, побывав в Бразилии. Странная смесь казнокрадства, взяточничества, откровенного разбоя и наживы не укладывается ни в какие схемы Кейнза или других мыслителей и ждет своего первоописателя, который бы много объяснил в современном мире (особенно третьем), не только в нашей стране.
28
Я прожил шестидесятипятилетнюю жизнь, за которую благодарен. За то, что мне довелось видеть больших людей предыдущих поколений, которые еще несли в себе огневой заряд начала века и не позволяли мне мерить достоинства людей и их дел иначе как по своей шкале. За болезни, трудности и испытания, особенно в военные годы, которые не дали изнежиться и избавили (как я надеюсь) от снобизма среды и цинизма времени. За неожиданность постоянных совпадений, все время соединяющих разные куски жизни и прошивающих их,