выстывали, ни к чему нельзя было прикоснуться, все казалось ледяным. Вот когда он понял, что такое петербургская осень!
На улицах еще горели тусклые фонари. В длинных и узких коридорах академии было темнее, чем за ее окнами, — на весь коридор полагались две чадные керосиновые лампы — в начале и в конце, — и приходилось шагать, высоко поднимая ноги, чтобы не споткнуться о ведро или швабру, забытые подвыпившим служителем. Керосиновый угар заполнял коридор, летала копоть, студенты кашляли и ругались.
В рисовальных классах были нумерованные места для студентов и «низкие», ненумерованные, для вольнослушателей. За час до начала занятий вольнослушатели собирались у дверей с поленьями под мышкой и терпеливо ждали, когда сторож, звеня связкой ключей, отопрет класс. Тогда, толкая друг друга, они спешили к круглому пьедесталу натурщика и поленьями занимали себе места. Многие студенты считали «низкие» места более удобными и отдавали вольнослушателям свои номера, лишь бы посидеть на поленьях: натура рядом, все видно.
Какое здесь разнообразие лиц и костюмов, какое разноязычие! Нараспев звучит украинская речь, рядом окает волжанин, сверху слышится гортанный говор кавказца. Бараньи шапки, башлыки, щеголеватые пальто богатых студентов, а рядом залатанные зипуны и куцые гимназические куртки с нелепыми штатскими пуговицами. Впрочем, на одежду никто не обращает внимания. Для искусства существует один бог, один повелитель — талант.
Коста любил эту напряженную тишину. В легком скрипе нескольких десятков карандашей слышался ему стрекот кузнечиков, пение сверчков.
Порою, устав от рисунка, Коста поднимал голову и вглядывался в лица своих однокашников. Застенчивый по натуре, он ни с кем близко не сходился, а если с ним заговаривали, отвечал, но сам не поддерживал беседы.
Больше других привлекал внимание Коста невысокого роста, тихий, молчаливый студент. Он тоже держался несколько особняком, но товарищи относились к нему с подчеркнутым уважением.
— Сын Серова, знаменитого композитора. У Репина в Париже учился. Талант! — не раз слышал Коста,
Все в этом юноше привлекало — и открытое лицо, и скромные, но исполненные врожденного достоинства манеры, и одежда — безукоризненно сшитая, но отличающаяся сдержанностью вкуса. Наблюдая за Серовым, Коста видел, что работал он упорно, с увлечением, и на натуру не просто смотрел, а словно душу ее просматривал сквозь внешние очертания. И с какой безжалостной легкостью рвал то, что казалось ему неудачным.
Сам профессор Чистяков удивлялся гармонии его рисунка и ставил Серова в пример другим ученикам. И колорит, и светотень, и характерность, и чувство пропорции — этим Валентин Серов владел превосходно.
Встречался Коста и с Архипом Ивановичем Куинджи. Талант его был своеобычен, ярок. Это был коренастый, порывистый человек, с огромной головой и большими выпуклыми карими глазами. «Художник света», — говорили о Куинджи в академии.
Коста больше всего любил одну его небольшую картину, серенькую, будничную, — льет нудный обложной дождь, по глиняному раскисшему косогору жалкая кляча едва волочит телегу. По стекающим ручьям и лужам шагает босоногий возница, оставляя рядом с комьями колес отпечатки пяток и пальцев.
Глядя на эту картину, Коста ощущал в душе что-то бесконечно грустное и родное. Сможет ли он когда-нибудь так же просто рассказать о своей Осетии?
В классе было трудно не только работать, но и дышать. Густо чадили керосиновые лампы. Но люди, склонившиеся над листами бумаги, казалось, не замечали этого. Они словно вообще ничего не замечали, поглощенные видениями, возникавшими пока еще лишь в их воображении.
Звенит колокольчик, возвещая перерыв. Все бросаются к сторожу, переминающемуся с ноги на ногу у двери. На плече у него висит длинное и широкое полотенце, рядом стоит огромная лохань с водой. Весело переговариваясь, студенты отмывают черные от карандашей руки, наспех вытирают их грубым полотенцем, которое на глазах чернеет, потому что вместо мыла приходится пользовался кусочками глинки, заранее приготовленными все тем же предусмотрительным сторожем…