и я много наговорила лишнего.
Юлиан Григорьевич не слушал меня. Словно подстегиваемый чувствами, давно волновавшими его, он продолжал мной восторгаться и горячо благодарить.
— Ты действительно сурово меня критиковала, но без дурного умысла, мне эта суровость была крайне нужна. После твоих упреков и насмешек я с недоверием набрасывался на мою недавнюю удачу и не давал себе покоя, пока не убеждался, что ты неправа.
Я не могла ему позволить восхищаться тем, в чем сама себя осуждала. Он плохо знает свою жену и скоро в этом убедится.
— Известно ли тебе, что я радовалась каждой твоей неудаче и в малейшей ошибке видела свое спасение?
— Да, видел, конечно, я на твоем месте повел бы себя так же…
Удивительный человек, он видел и молчал, словом ни разу не обмолвился.
— Неужели моя зависть и недоброжелательство доставляли тебе удовольствие? Или ты с этим мирился, как с меньшим злом?
Я тут же пожалела о своей неосторожности, слишком жестко прозвучали мои слова, он мог истолковать их неправильно.
— Мне нужен был строгий судья, — настойчиво и мягко возражал он. — Твой укоризненный взгляд не давал мне зазнаваться, переоценивать себя, он звал быть осторожным, избегать ошибок, а была опасность сбиться с пути… Я ничего так не желал, как рассеять твои сомнения, и всегда находил им оправдание… Я с самого начала не ошибся в тебе… Уже в первые дни нашего знакомства предчувствие подсказало мне, что именно ты выведешь меня из скучной больничной лаборатории на широкий простор. Твои прекрасные исследования среди балерин укрепили мои первые надежды. Твои заботы и внимание давали мне возможность ни о чем постороннем не думать. Ты терпеливо сносила мое увлечение футболом и поддержала в поисках, которые привели меня к успеху. Я ничего не добился бы, не будь рядом со мной тебя.
Было невозможно его переубедить, да и я начинала о себе думать иначе. Разве я не жертвовала дважды своим кругом интересов, не меняла профессии, взглядов, привычек, не отрешалась от всего ради него?
— Ты, может быть, объяснишь мне другое, — спросила я. — Предлагая обследовать скелет Боголюбского, ты утверждал, что располагаешь музейным материалом и сможешь быть моим судьей. В действительности ты ничего определенного не знал и сведений из музея вовсе не получал.
— Они мне не нужны были, — простодушно ответил он, — я решил одобрить твое обследование, каким бы оно ни было. Я не видел другого средства внушить тебе веру и любовь к моему делу.
— Даже если бы я ошибалась?
— Да.
— И тебе удалось меня обмануть?
— Не совсем. Ты показала себя молодцом, и мне не пришлось кривить душой. — Он протянул мне пакет Владимирского музея и добавил: — Можешь проверить меня.
Я была растрогана и помолчала.
Меня ждало новое испытание, к которому я еще менее была подготовлена.
— Теперь, когда ничто больше нас не разделяет, — с какой-то странной интонацией — трогательно-нежной и вместе с тем торжественной, проговорил он, — я уберу из нашей жизни последнее, что нас стесняло. Я стану снова послушным и не позволю себе нарушать домашние правила; я верну тебе сознание, что муж твой без тебя и твоего совета ничего себе не позволит и твоими заботами живет. Что значит такая маловажная уступка в сравнении с тем, что я жду от тебя… Ведь мне всего в жизни дороже мое дело, а ты отныне моя правая рука…
Он не шутил, я это видела по его доброму, теплому взгляду. Я спрашиваю себя, радоваться ли мне, или отказаться от его жертвы?
Ефим Ильич как-то мне сказал:
— За трудное дело взялся ваш муж, не всякому оно было бы под силу. Помогите ему. Спросите еще раз свою совесть, кого вы больше любите — себя или его?
С этой нелегкой задачей я не поладила до сих пор.