Литвек - электронная библиотека >> Ангел Каралийчев >> Современная проза >> Рассказы >> страница 2
грудью к колоде, а загорелая рука висит над водой, как отшибленная.

Родничок глотает ее слезы. Открыл рот, ждет, когда они капнут, и пьет отчаяние черных очей.

— Приходи ко мне на могилку…

У мамы тоже были черные глаза. Когда отца убили на войне, она почернела лицом, как Ганка, и высохла, как она.

Наверху, в кошаре, уснул дед Златан, собака задремала у его ног, только костерок еще не погас. Когда головни поздно за полночь наговорятся и сомкнут побелевшие веки, из лесу выйдут трое и будут промывать пулевую рану Андрея Карадимова, пока вода не покраснеет. Ганка будет неподвижно стоять у родничка. Дуб умолкнет, и повеет могильным холодом. Снопы, как гайдуки в тулупах, снимут шапки перед покойником. А как заголосят в селе первые петухи, трое поднимут мертвеца и унесут в лес, туда, где он похоронен в могиле, вырытой ножами.

— Пью-ю-ю! Пью-ю-ю-ю! — пискнула ночная птица и прошумела в ветвях. Месяц котенком свернулся за облачком и замер от страха. Птица взмахнула крыльями над самой землей, вспорхнула и исчезла. Где-то раздался протяжный крик:

— Пью-ю-ю!

Вдруг мне стало страшно тяжко, в груди затрепетала неудержимая му́ка, к глазам подступили слезы. Что такое потерял я? Что со мной?

За спиной прошелестели шаги. Идут! По телу бегут мурашки. Идут темные люди! Нет, не люди — духи!

Я вскочил.

Нигде никого. Где-то далеко в лесу — притаившемся и страшном — кричит черная выпь… Пить ли ей хочется или хищник унес ее детей из гнезда? Круглый месяц полощется в серебристой воде колодца.

А если придут трое и принесут тело брата? У меня, наверное, сердце разорвется…

Я возвращаюсь к кошаре.

Укутавшись в тулуп, ложусь рядом с дедом. Почему мне не спится? Я закрываю глаза, а перед глазами то же…

— Дед, ты спишь?

— Хр-р-р-р…

— Дед!

— О? Ты меня зовешь, Монка?

— Это грешно, а?

— Что?

— Я вчера прошел мимо могилы Андрея, выкопал Ганкин серебряный крестик и надел его на шею. Это большой грех, а, дед?

— Какой еще крестик? Спи лучше! Чего тебя сон не берет, как домового.

Я умолкаю. Надо мной снова склоняются черные Ганкины очи, полные слез.

ЗА ОКНОМ

Маленькие пыльные селенья вдоль железного пути. Темная кожа крестьян, жаркие взгляды темнооких девушек, которые выпрямляются с засученными рукавами и смотрят. Ясный вечерний час. Поезд, как стремительная черная змея, подняв голову, пробирается между хлебами; облитые заходящим солнцем, подрагивают окошки — золотые чешуйки.

Домики — белые горошины, брошенные среди широких бездонных нив. Катятся горошины перед холмами, кланяются трубами, ломают яблоневые ветки, падают, поднимаются, задыхаются от смеха и страха. На них накатывается злобный собачий лай, дергает лохмотья, брошенные на плетни для просушки. Тихим шагом крадется по соломенным кровлям петушиный крик, потом расправляет крылья и летит в небо, как вечерняя мольба.

— Ку-ка-ре-куууу! — теряется в кротком уханий выси белое летнее облачко.

Где-то поет колокол. Забытый трепет. Грех или радость. Или мираж на опаленной ладони проклятых нив. Или крик земли, которая жаждет вырвать из своей сочной груди тяжкий плод добра и бросить его младшим братьям:

— Возьмите, ешьте! Умойте огненной водой свои руки, с которых капают кровавые капли!

Если бы мы могли быть только братьями! Добрыми и верными детьми щедрой земли. Вставать ранним утром с жесткой постели, умываться, глядя на зарю, по-детски радоваться солнцу, которое отправляется в путь над нивами, чтобы влить в их жилы соки и здоровье. Пить теплое густое молоко и, напрягши мышцы, ощущать, как в них переливается сила. Чтобы соха и серп пели у нас в руках. Чтобы глаза наши были здоровыми и ясно видели склоны серых холмов, на которых растет хлеб.

— О-о-о! О-о-о! — гремит подземный крик земли, которая вот-вот расступится, чтобы поглотить старый мир.

Бегите, бегите, горошины! Бегите по благословенной шири хлебов, которые раскрывают влажные зеленые объятия, готовые обнять вас и целовать нежными темными поцелуями, пока вы не растаете.

Вечер. Яблони. Огороды. Поле. Низенькие желтые вокзалы, укрытые за кронами лип. Часто и отрывисто звенят чугунные колокола. Телеграфные столбы — люди с белыми ушами — непрерывно бьют в окно, как секундные стрелки часов.

— Тик-так! Тик-так!

А сверху спускается небо — синее, усеянное прозрачными дождевыми каплями, будто поле, покрытое утренней весенней росой, над которым поднимается солнечный пар. Спускается, чтобы услышать темный стон народа, погребенный в черной пахоте.

Поезд останавливается, вытянувшись на рельсах, упирается лбом в землю, отдыхает и снова набирается сил.

Напротив — сливовый сад. Сломавшаяся ветка висит беспомощно над плетнем. Белая дорога вьется в сумерках. Девушка с белым коромыслом поднимает котлы с водой, опираясь о зеленое горло колодца. Воспоминание толкает меня в грудь.

…Тащатся телеги со снопами. Серебристая пыль вьется над улицей. Покой летнего вечера простер руку над селом. Внезапно — невесть откуда — появились они. Запели пули. Телеги стали заезжать в открытые ворота. День опустел. Ты положила руку мне на голову. Я смотрю и не могу наглядеться на тебя. Где мы были? Твое лицо, загрубевшее от ветра, смугло и желто, как стерня. Где-то слышны крики. Воют собаки. Это пожар, правда? Под головой у меня мокро. Кровь. Я лежу у дороги, ты — надо мной. Глаза твои полны слез. Помню — ты развязала белый платок, нежно склонилась ко мне, перевязала мою рану и погладила меня. Мне стало легко-легко, почудились голоса близких людей, будто песня.

Внезапно я очнулся. Передо мной вырос черный ужас:

— Их перебили?

Я попробовал подняться, простер к тебе руки с мольбой и жадной му́кой.

Ты исступленно охватила меня, упала мне на грудь, зарыдала страшно. Плакала стерня, плакал рой черных мошек, вьющихся над нами.

Я закрыл глаза…

Поезд мчится мимо сел, как зверь от погони. Глухо стучатся в окна темнолицые деревья, будто летучие мыши.

ЗОВЕТ ЕГО МОГИЛА

Взяла его тоска по земле, которая семьдесят три лета как мать родная кормила его своей крепкой грудью; а пуще всего тянуло его на могилу Пеньо — что лежит где-то там, наверху, под большим дубом у Белого камня.

Захотелось ему увидеть нивы, куда он горстью бросал крупное зерно. Чья черная земля выпила так много его радостей и пота. Захотелось потрогать эту землю и унести память о ней в могилу. Ведь умрет он — и покинет ее навсегда, больше не вернется. И никогда больше его стальная коса не зазвенит над широким лугом, и никогда уже не поставить ему на том конце поля, что за грушей, три ряда снопов, — чтобы увидели