Литвек - электронная библиотека >> Яромира Коларова >> Современная проза >> Наш маленький, маленький мир >> страница 3
но говорит она уже свободно, с большой неохотой читает стишки и знает, как надо отвечать на вопросы взрослых.

«Мама тебя слушается?» — тут требуется кривая усмешка.

«Кого ты больше любишь, маму или папу?» — следует ответить: «Обоих одинаково».

«Папа злой?» — на этот вопрос полагается отвечать решительно: «Нет, не злой, а просто строгий!»

Но в головенке этой, вроде бы податливой, хорошо выдрессированной обезьянки уже проклевываются ростки человеколюбия, уже копятся свои тайные наблюдения, зарождаются симпатии и антипатии, есть и своя собственная мера ценностей и весьма четкая граница бунта: приказы, запреты и замечания взрослых доходят лишь до определенной точки. До поры до времени ребенок терпеливо подчиняется, но вдруг и без того бледное личико бледнеет, серые глаза становятся зелеными и в упор глядят на большого дурачка, а тот все угрожает, орет, отвешивает оплеухи, но в конце концов отступает перед сострадательно-презрительным взглядом ребенка. Однако взрослые капитулируют, лишь поставив свои условия, отступают они почему-то всегда со смешными обещаниями: «Больше я с тобой не разговариваю» или «Только попробуй теперь подойди ко мне!», а то и «Никогда больше ничего тебе не куплю!»

Девочка улыбается про себя, радуясь, что наконец-то ее оставят в покое и можно будет залезть на горбатую крышку сундука и, прижавшись носом к стеклу, смотреть и смотреть на мглистую улицу.

Сквозь годы, сквозь пласты времени я вижу эту девочку, образ ее ускользает, но я чувствую к ней и любовь и неприязнь, я стыжусь ее сумасбродств, и даже сегодня мне больно от тех кривд, через которые провела, проволокла, протащила эту девочку жизнь, но сейчас я уже легко улыбаюсь ее горестям, а ее смех отзывается во мне счастливой печалью.

Образ девочки растаял во мне, у нас с ней нет ничего общего, кроме разве что удивительно острого восприятия окружающего, в чем, видимо, и таится причина столь резкой и неожиданной смены радости и горя. По моему мнению, человек вроде деревянной куклы-матрешки, и его подобия вложены одно в другое, но в отличие от деревянной игрушки они так глубоко взаимосвязаны, что, разнимая их, мы причиняем себе боль. И вот я достаю матрешек одну за другой, они становятся все меньше и меньше, я расставляю их рядком, пока не добираюсь до самой крошечной. Время обесцветило образ девочки в моих воспоминаниях. Вот она стоит на коленках на горбатой крышке сундука, в застиранной маечке и юбчонке, светлые волосы подстрижены под кружок, из-под челки выглядывают узкие глаза, нос — кнопкой. Физиономия какая-то незавершенная, будто создатель, намалевав черным брови и ресницы, израсходовал всю краску, развел остаток, истратил его на серые глаза, а когда не осталось уже и капельки краски, просто позабыл про это ничтожное существо.

Но ребенка не интересует собственная внешность, девочка, сглатывая слюну, охотно отказывается от кусочка сахара, лишь бы положить его на подоконник — она приманивает аиста; аист не устоит перед лакомством, прилетит, замашет крыльями, постучит клювом в окно и положит в наши объятия мальчика, завернутого в одеяльце, перевязанное голубой лентой. Моя мама уже однажды ожидала аиста, но, наверное, скудно сыпала корм, и вместо аиста явилась ворона и опустила прямо в печную трубу меня, потому-то я такая грязнуля. Теперь я поджидаю аиста, чтобы опять не вышло ошибки.

Коленки у меня совсем онемели, я плотнее прижимаю нос к стеклу и напряженно всматриваюсь в серый день, я жду, когда же наконец тоскливое небо прорежет вспышка ослепительно белых крыльев.

Вот наконец, колыхаясь, проплывает шелковистая, легкая пушинка, затем вторая, затем еще одна, прилипают к стеклу, они, конечно же, выпали из крыльев птицы, и я оглядываюсь на маму.

Мама меня не замечает, сидит, обессиленно уронив руки, и вслушивается в то, что в ней происходит. Глаза у нее широко открыты, но я знаю: меня она не видит.

Зимой у нас тоже постоянно проветривают, я легко приотворяю окно и вылезаю на улицу. Ловлю белую пушистую звездочку, она оставляет на ладони холодный влажный след, и кажется, будто меня лизнула крохотная собачонка. Я раскрываю рот, высовываю язык, ожидая сладости, но у снежинок, увы, вкус воды! Они садятся мне на нос, на губы, на волосы, их все больше, они кружатся и кружатся и наконец завлекают меня в свой хоровод.

Я кружусь вместе с ними, руки мои превращаются в крылья, в белые-пребелые крылья, я сама — аист, я держу в клюве мальчика, младенца в одеяльце с голубой лентой.

Из снегового вихря выныривает Франтишек, мой неразлучный друг. Я не спрашиваю, как он тут оказался, мне кажется, что он был всегда и что мы с незапамятных времен танцуем вместе среди снежного пуха.

Франтишек такой же заморыш, как и я, и забота у него та же, что у меня, он тоже сыплет за окно крошки и даже бросает целые куски жира: его папа — мясник. Только Франтишек зазывает не аиста, а ворону, и наши мамы опасаются, как бы аист с вороной не перепутали окна.

Франтишек — молчун, он всегда молчит и беспрекословно подчиняется мне, наши мамы благосклонно относятся к этой тихой дружбе. Их устраивают наши странные игры. Мы неподвижно стоим друг против друга на одной ножке и в два голоса распеваем: «играй, играй, играюшки», «стирай, стирай, стираюшки», «вари, вари, наваривай» или «купи, купи покупочки». Это означает, что мы играем, стираем, стряпаем, покупаем; дальше наша фантазия не идет.

Нас обычно кормит его мама или моя, мы неохотно, без аппетита едим из одной мисочки и, когда взрослые не смотрят, выбрасываем еду через плечо. Иногда мы от скуки сдабриваем еду, посыпаем ее песком («сахар, сахар, сахарок») или толченым кирпичом («корица, корица, коричка»).

Но сейчас мы, зажмурив глаза — снежинки холодят веки, — ждем аиста или ворону, а так как им неохота летать в метель, мы сами начинаем махать крыльями.

Крылья у меня вдруг опускаются, я краснею под упорным, презрительным взглядом чьих-то глаз.

Франтишек мне нравится, но Пепика я люблю, восхищаюсь им, я пойду за ним хоть на край света, стоит ему только поманить меня пальчиком. У Пепика почти никогда не сходит с лица язвительная ухмылка. Франтишека он просто-напросто не замечает, но со мной сурово-ласков. Фантазия у него буйная, чего он только не придумает! Это вам не какие-нибудь дурацкие «играй, играй, играюшки!».

Вот он подсаживает меня на ограду городского сада, держит за руку, а я, дрожа от страха, что свалюсь ему на голову, все-таки мужественно перешагиваю через выбоины в кирпичной ограде. Он тащит меня к самым городским конюшням и качает на оглоблях брошенных телег, я умираю от страху и кричу от радости; он набирает для меня самой сладкой