конца мостков, подтянулся и рывком выскочил наверх. Когда Бальдур подошел ко мне, я все еще стоял по пояс в воде. Он смотрел на меня сверху вниз, широко расставив мускулистые ноги.
— Ты имеешь жалкий вид! — сказал Бальдур. — Она плавает лучше тебя. Напрасно беспокоился.
Я мигом вскочил на мостки. Он был мне ненавистен.
— Кто как плавает — это мы еще посмотрим. Давай до лодочной пристани и обратно — только честно!
Бальдур кивнул головой. На старте командовал Витька:
— Приготовиться... Внимание... Марш!!!
Бальдур сразу вырвался вперед. Я видел его в те мгновения, когда поднимал голову из воды.
Вдох!.. Выдох — в воду... Вдох — выдох... Я знал, что взял правильный темп, и не думал в это время ни о чем. Руки и ноги работали сами. Теперь мы шли рядом. Он плыл кролем, как и я. Лодочного причала мы коснулись одновременно. Теперь снова к мосткам, вперед, во что бы то ни стало, даже если сердце разорвется. Я чувствовал Бальдура чуть позади себя. Он усилил темп. Всплески его согнутых рук отдавались у меня в ушах все чаще. Я тоже усилил темп. Вода стала тяжелой, густой, я отталкивался от нее, как от стены.
Взмах, еще взмах! Уже нечем дышать. Сердце стучало часто и глухо: бум, бум, бум, бум — сейчас остановится... Еще взмах — из последних сил, еще один...
Витька протянул руку с мостков и помог взобраться на доски. Его голос я услышал как во сне:
— Алешка Дорохов — салют! — Он поднял вверх мою руку, как в боксерском матче. Бальдур отстал на полкорпуса.
Я лежал на траве, закрыв глаза, и слушал стук своего сердца. Бальдур лежал рядом, но теперь моя злость по отношению к нему уже погасла. Анни подошла к нам и сказала:
— Вставайте! Вы простудитесь. Солнце село.
Я открыл глаза и приподнялся на локтях. Анни была уже одета. Шкура морского льва свисала с ее руки, беспомощная и тусклая. И захотелось, чтобы эта шкура снова была на ней и чтобы снова я крепко прижимал ее к себе, стоя по пояс в воде.
Бальдур придвинулся ко мне и сказал на ухо:
— Du wirst es lange bedauern!*["11] — и ушел.
Мы тоже пошли домой. Всю дорогу я молчал и даже не смотрел на Анни, а только изредка касался ее плечом на ходу. А ей было весело. Она напевала немецкие песенки, прыгала как маленькая. Прохожие улыбались, глядя на нее, а тучная старуха, которая сидела на табуретке у входа в дом, подозвала Анни к себе и дала ей палевый георгин.
Я давно собирался поговорить с Анни о Бальдуре, но все не приходилось к слову, В самом конце зимы Анни предложила мне пойти на каток. Был там и Бальдур на длинных, как ножи, норвегах. Они очень здорово танцевали с Анни бостон и еще какие-то бешеные танцы. Все вокруг восхищались, говорили: «Какая прелестная пара!» — но мне этот балет на льду не доставил ни малейшего удовольствия. По дороге домой Анни рассказала мне, что Бальдур уже давно признался ей в любви и добивался, чтобы она дала ему слово. Какое слово, я так и не понял. Не будет же он на ней жениться в восьмом классе, в самом деле! — Он тебе нравится, — сказал я, — это факт. А я терпеть его не могу. Если хочешь знать, он похож на фашиста. Тут Анни рассердилась. Во-первых, я в жизни не видел фашистов, и дай мне бог их не видеть, а во-вторых, Бальдур вовсе не нравится ей, и знаю ли я, что он еще в четырнадцать лет помогал своему отцу расклеивать антифашистские листовки. Мне приходилось видеть отца Бальдура, рослого и плотного инженера Роберта Миттаг. Несколько раз я слышал его выступления на разных митингах и заключил, что он лично знаком с Эрнстом Тельманом. — А Бальдур тоже из Дрездена? — спросил я. — Нет. Из Дюссельдорфа. Мы познакомились с ним уже в Польше, за день до отъезда в Советский Союз. На этом разговор о Бальдуре был исчерпан. Больше мы к этой теме не возвращались. Теперь все внимание занимали экзамены, которые приближались неотвратимо, как лавина. А я вдобавок продолжал готовиться к поступлению в училище. О моем решении знали только родители и Анни. Я выучил флажковый семафор и, стоя на столе, размахивал самодельными флажками. Анни, сидя на продавленном диванчике, со свойственной ей деловитостью, проверяла мои сигналы. Таблицы лежали у нее на коленях. Забавно было смотреть, как ее ресницы и брови то взлетали, то опускались вниз. Я отмахал два раза: «Иже-Иже!» — Учебная боевая тревога! — тут же подтвердила Анни. «Вeди-Добро!» Брови и ресницы снова метнулись вниз и вверх: — Рихтиг! Разрешаю возвращение в базу! Я просигналил, что перехожу на передачу клером, то есть на телеграфный код — по буквам. Она кивнула головой. «Аз-Небо! Еще раз Небо! Иже!» Анни взглянула удивленно. Она узнала свое имя. «Люди-Юг-Буки-Люди-Юг-Тот-Есть-Буки-Ясно!» — промахал я с лихостью флагманского сигнальщика. Она все-таки успела разобрать движения моих рук и сказала каким-то странным голосом: — «Он! Аз!» — что на языке флажков означает: «Вас не понял! Повторите сигнал!» И снова я замахал: «Аз-Небо...» Флажки рвались из моих рук и кричали так, что можно было услышать даже в Севастополе: «Анни, люблю тебя!» — Не понимаю, — сказала она. — Ты, наверно, устал, и сигналы стали неразборчивыми. Анни сложила таблицы и встала. Ее глаза блестели, и, будь на моем месте более опытный сигнальщик, он несомненно понял бы, что сигнал принят.
«Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Эти слова Толстого я повторял тысячу раз в те дни, когда передо мной открылись севастопольские бухты е их золотой голубизной и волей. Все было мне тут по душе. Я узнавал места, знакомые по книгам и картинкам, и радовался им, как добрым друзьям. Севастополь стал для меня своим сразу и навсегда. Бронзовый орел раскинул крылья в вышине. Я подолгу следил за его недвижным полетом на вершине колонны. А с поросшего водорослями подножия памятника кидались в море черномазые ребятишки. Они визжали и кувыркались под сенью крыльев, седых и зеленых от времени и черноморской соли. Коротенький трамвайчик, останавливаясь на разъездах, вез меня не по улицам и площадям, а по живой истории флота: площадь Ушакова, проспект Нахимова, набережная Корнилова. Корабельная сторона! Я жадно вдыхал воздух, которым дышали лейтенант Шмидт и матрос Кошка. Ладони горели от прикосновения к шершавому чугуну орудий 4-го бастиона, стрелявших в последний раз сотню лет назад, во времена артиллерии поручика графа Толстого. «Не может
5
Я давно собирался поговорить с Анни о Бальдуре, но все не приходилось к слову, В самом конце зимы Анни предложила мне пойти на каток. Был там и Бальдур на длинных, как ножи, норвегах. Они очень здорово танцевали с Анни бостон и еще какие-то бешеные танцы. Все вокруг восхищались, говорили: «Какая прелестная пара!» — но мне этот балет на льду не доставил ни малейшего удовольствия. По дороге домой Анни рассказала мне, что Бальдур уже давно признался ей в любви и добивался, чтобы она дала ему слово. Какое слово, я так и не понял. Не будет же он на ней жениться в восьмом классе, в самом деле! — Он тебе нравится, — сказал я, — это факт. А я терпеть его не могу. Если хочешь знать, он похож на фашиста. Тут Анни рассердилась. Во-первых, я в жизни не видел фашистов, и дай мне бог их не видеть, а во-вторых, Бальдур вовсе не нравится ей, и знаю ли я, что он еще в четырнадцать лет помогал своему отцу расклеивать антифашистские листовки. Мне приходилось видеть отца Бальдура, рослого и плотного инженера Роберта Миттаг. Несколько раз я слышал его выступления на разных митингах и заключил, что он лично знаком с Эрнстом Тельманом. — А Бальдур тоже из Дрездена? — спросил я. — Нет. Из Дюссельдорфа. Мы познакомились с ним уже в Польше, за день до отъезда в Советский Союз. На этом разговор о Бальдуре был исчерпан. Больше мы к этой теме не возвращались. Теперь все внимание занимали экзамены, которые приближались неотвратимо, как лавина. А я вдобавок продолжал готовиться к поступлению в училище. О моем решении знали только родители и Анни. Я выучил флажковый семафор и, стоя на столе, размахивал самодельными флажками. Анни, сидя на продавленном диванчике, со свойственной ей деловитостью, проверяла мои сигналы. Таблицы лежали у нее на коленях. Забавно было смотреть, как ее ресницы и брови то взлетали, то опускались вниз. Я отмахал два раза: «Иже-Иже!» — Учебная боевая тревога! — тут же подтвердила Анни. «Вeди-Добро!» Брови и ресницы снова метнулись вниз и вверх: — Рихтиг! Разрешаю возвращение в базу! Я просигналил, что перехожу на передачу клером, то есть на телеграфный код — по буквам. Она кивнула головой. «Аз-Небо! Еще раз Небо! Иже!» Анни взглянула удивленно. Она узнала свое имя. «Люди-Юг-Буки-Люди-Юг-Тот-Есть-Буки-Ясно!» — промахал я с лихостью флагманского сигнальщика. Она все-таки успела разобрать движения моих рук и сказала каким-то странным голосом: — «Он! Аз!» — что на языке флажков означает: «Вас не понял! Повторите сигнал!» И снова я замахал: «Аз-Небо...» Флажки рвались из моих рук и кричали так, что можно было услышать даже в Севастополе: «Анни, люблю тебя!» — Не понимаю, — сказала она. — Ты, наверно, устал, и сигналы стали неразборчивыми. Анни сложила таблицы и встала. Ее глаза блестели, и, будь на моем месте более опытный сигнальщик, он несомненно понял бы, что сигнал принят.
Глава вторая «ПОТОМСТВУ В ПРИМЕР»
1
«Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Эти слова Толстого я повторял тысячу раз в те дни, когда передо мной открылись севастопольские бухты е их золотой голубизной и волей. Все было мне тут по душе. Я узнавал места, знакомые по книгам и картинкам, и радовался им, как добрым друзьям. Севастополь стал для меня своим сразу и навсегда. Бронзовый орел раскинул крылья в вышине. Я подолгу следил за его недвижным полетом на вершине колонны. А с поросшего водорослями подножия памятника кидались в море черномазые ребятишки. Они визжали и кувыркались под сенью крыльев, седых и зеленых от времени и черноморской соли. Коротенький трамвайчик, останавливаясь на разъездах, вез меня не по улицам и площадям, а по живой истории флота: площадь Ушакова, проспект Нахимова, набережная Корнилова. Корабельная сторона! Я жадно вдыхал воздух, которым дышали лейтенант Шмидт и матрос Кошка. Ладони горели от прикосновения к шершавому чугуну орудий 4-го бастиона, стрелявших в последний раз сотню лет назад, во времена артиллерии поручика графа Толстого. «Не может