Литвек - электронная библиотека >> Франческо Петрарка >> Древнеевропейская литература и др. >> Лирика. Автобиографическая проза >> страница 5
Анжелико с пейзажами Тернера). Все это подменяется у Батюшкова унылыми ламентациями (симптом «болезни века»). Но именно таким пожелал видеть и увидел Петрарку романтический век.

В значительной степени продолжателем такой романтической трактовки Петрарки, только в еще более сгущенном виде, без отрезвляющего батюшковского классицизма, выступил поэт Иван Козлов. Кстати, он перевел тот же CCLXIX сонет, что и Батюшков, добавив к нему еще два четверостишия четырехстопного ямба, а заодно и «мечтание души», «томление», «бурное море», «восточный жемчуг», «тоску», «утрату сердца», «слезы» и «обманчивую красу». Козлов же переложил один сонет Петрарки в стансы. Начинается он так:

Тоскуя о подруге милой
Иль, может быть, лишен детей,
Осиротелый и унылый,
Поет и стонет соловей.
Такое сентиментально-романсовое исполнение Петрарки не опровергается и уже настоящим переводом других сонетов Петрарки (CLIX и CCCII), сделанным И. Козловым на этот раз шестистопным ямбом, имитирующим плавный французский александрийский стих, и с соблюдением сонетной формы.

В этих переводах мы тоже видим и «таинственную мечту», и «жестокость», и «блаженство дивное», и «пламенного мечтателя», и «томный огнь пленительных очей». А если взять оригинальные стихотворения Козлова (изобилующие, к слову сказать, прямыми реминисценциями из Петрарки), вроде посланий к графине Фикельмон и ее дочери, то там мы найдем и многократно повторенные «невинности», и «чистоту», и «жемчуг», и «необузданные страсти», и «вздохи», и «стоны» — словом, весь словарь и фразеологию, который так точно уловил цепкий слух Достоевского.

Нет сомнений, что Петрарка был прочитан как свой, вполне романтический поэт. «Болезнь века» была привита Петрарке. Впрочем, это и понятно. Новые направления, новые литературные школы всегда подыскивают себе «благородных родителей», вычерчивают себе достойное генеалогическое древо. Петрарка попал в надуманную родословную романтиков «унылого» направления. Между тем петрарковское недовольство собой, его acidia, и лежащая в основе «Книги песен» контроверза между влечениями сердца и нравственными абсолютами, земным и надмирным, страстным стремлением к жизни, полной деятельности и любви, и возвышенными помыслами о вечном не имеют ничего общего с «болезнью века», разочарованностью и инертностью.

Русских поэтов того времени привлекли лишь некоторые мотивы, которые они, изъяв из общего художественного контекста, вычитали у Петрарки. Так, вычитали они мотив «поэта-затворника», мотив мирной сельской жизни в противовес суетной городской. Лирику Петрарки прочитали как свою «вздыхательную» (определение Батюшкова). Такой «вздыхательный» Петрарка и попал на зуб Достоевскому.

* * *
Вторая половина XIX века изобилует переводами из «Книги песен». Этому способствовало как развитие филологической науки в целом, так и русской итальянистики в частности. Научный и просветительски-популяризаторский подход, мало сообразующийся с потребностями живой отечественной литературы, наложил на новые переводы определенный отпечаток. С точки зрения буквы они стали точнее, быть может, формально строже, но при этом они стали несомненно бездушнее, то есть они приобрели культурно-информационный характер, в сущности, не связанный с потребностями живой русской поэзии. За исключением, пожалуй, единичных удач от них веет холодным ремеслом и какой-то вневременной бесстильностью. Чем иначе, например, можно объяснить в переводе умелого литератора В. Буренина такой стих: «Купаяся в ручье прозрачнее стекла...»? Петрарка мог сравнить родниковую воду с чем угодно, но только не с этим бытовым изделием. Возможно, что это небрежность, а скорее всего безразличие к поэтическому вкусу. Словом, если мы имели право говорить в свое время о Петрарке Батюшкова и Козлова (как бы мало они ни перевели), то нет Петрарки Буренина, Михайлова, Берга или Мина. Наступила пора, когда другие западные имена стали волновать слух русских поэтов. А Петрарка был отдан на откуп популяризаторам. Их заслуга исключительно в ознакомлении все более широкого круга читателей с содержанием петрарковских стихов. С поэтической точки зрения переводы Петрарки тех лет страдают эклектичностью. «Сладостные вздохи» соседствуют там со «стеклянными ручьями». Сентиментализм карамзинской эпохи стал причудливо сочетаться с техническим и научным прогрессом.

Принципиально новую страницу в истории русского Петрарки открывает XX век. Связана она с русским символизмом, и прежде всего с именем Вячеслава Иванова.

* * *
В 1940 году И. А. Бунин писал, что зол на Италию «из-за наших эстетствующих болванов»: «Я люблю во Флоренции только треченто...» А сам родился в Белеве и во Флоренции был всего одну неделю за всю жизнь. Треченто, кватроченто... И я возненавидел всех этих Фра Анжелико, Гирландайо, треченто, кватроченто и даже Беатриче и сухоликого Данте в бабьем шлыке и лавровом венке...» Это говорится в рассказе «Генрих».

Мнение Бунина было устойчивым. За тридцать один год до этого он, по свидетельству В. Н. Муромцевой, не успев переехать итальянскую границу, начал тут же говорить, что ему «так надоели любители Италии, которые стали бредить треченто, кватроченто, что «я вот-вот возненавижу Фра Анжелико, Джотто и даже самое Беатриче вместе с Данте...»[3]. Настроение, стало быть, устойчивое. Расхождений почти никаких, если не считать, что Джотто был почему-то заменен Петраркой. Во времена, к которым относится эта характеристика, «эстетствующие» носились с Петраркой ничуть не меньше, чем с Данте. Г. Н. Кузнецова в своем «Грасском дневнике» записывает 10 декабря 1931 года: «После обеда, сидя с И. А. (Буниным. — Н. Т.) в его кабинете, разговаривали о Петрарке. Он перечитывает книгу о нем и попутно делится со мной своими мыслями. Читал мне его сонеты. Пробовал рисовать внешность Лауры. Говорит, что думает, что в большой степени все эти сонеты были литературой, жизни в них мало... и только торжественный и горестно-величавый звук в его собственных словах о смерти Лауры убеждает его в ее подлинном существовании»[4].

Автор «Грасского дневника» не указывает, к сожалению, какую книгу перечитывал в тот день Бунин и какие именно сонеты и в чьем переводе он ей читал. Полагаю, однако, что эта оценка, сделанная в свойственной ему афористической резковатой манере, с большим правом может быть отнесена к работе Вячеслава Иванова, а не к оригиналу. Вряд ли Бунин мог отталкиваться от собственного не слишком удачного юношеского опыта, когда в 1892 году он перевел один сонет (XIII) Петрарки для готовившегося тогда коллективного