Литвек - электронная библиотека >> Григорий Иванович Василенко >> Биографии и Мемуары и др. >> Бои местного значения >> страница 106
— А карточки у тебя есть?

— Будут, — сказал я.

41

Рано утром я пошел на трамвайную остановку, чтобы доехать до райкома партии. Трамвай опять долго не появлялся. Собравшиеся на остановке люди роптали на городские власти, обещавшие наладить работу транспорта. Одни настойчиво ждали, другие, постояв, уходили.

Я решил подождать, несмотря на то что нависшие над головой тяжелые тучи медленно сеяли мокрые хлопья снега, плотно ложившегося на шапки, платки и плечи, на почерневшую мартовскую мостовую.

Дольше всех, видимо, ждал высокий мужчина в шинели с поднятым воротником. На нем было больше всего снега. Лицо его я не видел, но в чуть сгорбившейся фигуре угадывалось что-то знакомое. И еще этот этюдник — самодельный ящик, который тоже запомнился мне со школьных лет. «Женька? Лазарев?» — дошло до меня.

Глядя на него, я впервые по-настоящему ощутил, как изменили нас всех эти грозные годы.

— Художник, ты? — не удержался я по-школьному. Его все так звали в школе. Он отлично рисовал и был признанным школьным художником.

— Как видишь, — без особого восторга ответил Лазарев, Бледные губы повело в виноватой улыбке. Из-под надвинутой до бровей шапки виднелись седые виски. Он протянул мне мокрую, холодную руку.

От того Женьки, с которым я сидел за одной партой, остались только знакомые черты внешности. Его глаза были где-то глубоко, и мне не удавалось отыскать в них то, что осталось у меня в памяти. Непривычной для меня была и длинная армейская шинель. На плечах вместо погон лежал снег, хотя на воротнике остались еще неспоротые петлицы с медицинскими эмблемами.

— Что же ты стоишь? Замерз? Пошли, — предложил я ему.

Лазарев достал из кармана шинели пачку «Беломора» и закурил.

— Понимаешь… — протянул он неопределенно, — мне надо за город.

А мне хотелось с ним поговорить: расспросить о прожитых годах, о его медицинских эмблемах, о наших общих знакомых, о ближайших намерениях.

— Отложить не можешь? — спросил я.

— Понимаешь, нашел за городом небольшую ложбинку, там кустарник и заброшенный блиндаж. А главное, погода как раз…

Лазарев как будто оправдывался, видя, что я не совсем понимаю его.

— Ну что ж, раз такое дело…

— Понимаешь, война… Она пыталась меня под корень, но я, как искалеченное дерево, с вывороченными наполовину корнями, продолжает расти, так вот и я живу. Надо работать.

Ему нелегко было продолжать этот разговор.

— …Прошел ускоренный курс военно-медицинского училища, — одолев какой-то внутренний барьер, продолжил он, — и стал эскулапом стрелкового батальона. Потом все пошло по порядку: фронт, ранение, госпиталь. После госпиталя — передовая, опять ранение, опять госпиталь и снова фронт… Инвалид я теперь.

Лазарев глубоко затягивался, долго не выпускал дым изо рта.

— Надо все начинать сначала. Устроился в кинотеатре. Малюю афиши. Будешь проходить мимо «Центрального» — полюбуйся моим творением… Бабенка — Марика Рёкк…

— Не отчаивайся, — попытался я его успокоить. — В тебе живет художник. Это далеко не каждому дано.

— Художник без образования — это все равно что врач-самоучка, — сказал безнадежно Лазарев. — Думаю учиться, но — сам знаешь…

Он почему-то стремился оправдываться передо мной за свое состояние, внутреннюю неустроенность, словно был виноват в том, что была война.

— Женат? — спросил я, чтобы перевести разговор на другую тему.

— Да, сорванец растет, — ответил он после небольшой паузы.

— И в такую погоду жена отпустила тебя в чистое поле?

— Отпустила? Нет… Говорит, что я принес бы больше пользы семье, поставляя на рынок лебедей на клеенке. Но знаю, может быть, я ничего путного не напишу, но пополнять рынок лебедями тоже не могу. Для этого голова должна быть вовсе пустой, а я все же кое-что читал и живу со своими думами. Понимаешь, часто не получается, но расстаться не могу. Смешно, да?

— Нисколько, — поспешил я ответить. — У тебя есть какой-нибудь замысел?

Лазарев сразу заметно оживился, выпрямился, стряхнул с себя снег, снял с плеча ящик и уже увлеченный своей идеей заговорил:

— Есть в Белоруссии небольшая речка Друть. Так вот, в сорок четвертом на ней шли жестокие бои. Наш лыжный батальон нес там большие потери. Раненых несли и несли ко мне в неглубокую балку и клали прямо на снег. Эвакуировать их в тыл сразу было невозможно. Повалил вот такой же мокрый снег, как сейчас. Сестра не успевала разгребать снес на их землистых лицах. Вот с тех пор мне и запала эта тема…

Неожиданно загромыхал трамвай. Лазарев вскинул на плечо этюдник и торопливо сказал:

— Так я поехал. Извини.

— Желаю удачи.

Мы с трудом протиснулись в вагон. Задребезжал звонок, из-под дуги в разные стороны разлетелись искры. На поворотах вагон, скрипя колесами, сильно раскачивался и все пассажиры валились друг на друга.

Люди ехали на работу. В вагоне было сыро и холодно. Говорили о восстановлении завода, нехватке оборудования (его вывезли на Восток), о знакомых и родственниках, вернувшихся из госпиталей, об очередях за хлебом, базарных ценах, слухах об отмене карточек… Мирные заботы занимали всех. Каждый нес тяжелую ношу лишений, послевоенных трудностей, но в голосах улавливалась надежда и вера на лучшее. Со всеми этими заботами и я сошел на остановке у здания райкома партии.

Секретарь райкома прочитал мою характеристику, выданную мне перед демобилизацией политотделом дивизии, полистал мой партбилет и, посматривая то на меня, то в окно, раздумывал, куда меня определить.

В его тесном кабинете с единственным окном на улицу было дымно, в пепельнице лежала гора окурков.

Он встал, открыл форточку, чтобы проветрить кабинет, и снова закурил. Передо мною за столом сидел вчерашний фронтовик — в кителе без погон, с орденскими планками и нашивками ранений. Вид у него был усталый, болезненный — под задумчивыми глазами набрякли черные подковы мешков, виски поблескивали густой сединой. Я обрадовался, что секретарь не расспрашивал меня ни о чем, а только поинтересовался, на каких фронтах я воевал. Он посмотрел какие-то свои записи в блокноте, обмакнул перо толстой деревянной ручки в стеклянную чернильницу с фиолетовыми чернилами и, уже склонившись над листом, сказал утвердительно, как о решенном вопросе.

— Пойдешь на работу в органы, где трудятся солдаты Дзержинского.

Он почему-то не спрашивал о моем согласии, а я от неожиданности самого этого предложения никак не мог сразу собраться с мыслями и спросить его, почему он так решил и смогу ли я там работать?

— Опять на фронт?

— О речи Черчилля в Фултоне