художниками.
Игнатий покачнулся и не сразу обрел равновесие. Выпутавшись из циновки, он бросился к шкафу. Ручка не поддавалась. Сиприан держался, пока его враг не отступил.
Отступив, художник побрел обратно, взял укелеле, поиграл «Старика» и как раз дошел до «Никто не скажет — видно, что-то знают», когда дверь отворилась и в ней появился Джордж.
— Привет! — заметил он.
— Р-р-р. — ответил Игнатий.
— Что значит «р»? — осведомился гость.
— То и значит, — отвечал хозяин.
— Я насчет денег.
— Р-р-р!
— Двадцать фунтов, помнишь? Лежу сегодня и думаю: «А почему не двадцать пять?» Такая круглая цифра.
— Р-р-р!
— Что ты заладил «р» да «р»?
Игнатий гордо выпрямился.
— Моя мастерская, — сказал он. — Что хочу, то говорю.
— Конечно, старик, конечно, — заторопился Джордж. — Эй, привет! Шнурок развязался. Завяжу-ка я его, а то и упасть можно. Прости, минуточку.
Он наклонился, Игнатий примерился получше, раскачал правую ногу и смело метнул ее вперед.
Тем временем леди Росситер и дочь ее Гермиона, завернув за угол, подошли к дверям мастерской. На лестнице они остановились, ибо мимо что-то пролетело, по-тюленьи пыхтя. — Что это? — вскричала леди Росситер. — Да, странно, — согласилась Гермиона. — Такое тяжелое… Надо спросить мистера Маллинера, не уронил ли он чего-нибудь. Когда они вошли в мастерскую, Игнатий стоял на одной ноге и потирал пальцы другой. По рассеянности, присущей художникам, он забыл, что еще в домашних туфлях. Однако, несмотря на боль, вид у него был такой, какой бывает у человека, поступившего правильно. — Доброе утро, — сказала леди Росситер. — Доброе утро, — сказала Гермиона. — Добррр утрррр, — сказал Игнатий, с отвращением глядя на них. Теперь он понял, что хуже всех в семье — не братья, а именно сестра, и быстротечная радость сменилась горчайшей скорбью. Мы не смеем вообразить, что случилось бы, наклонись в этот миг Гермиона. — Вот и мы, — сказала леди Росситер. Шкаф тихонько приоткрылся, оттуда выглянуло бледное лицо. Взметнулась пыль, раздался свист рассекаемого воздуха, что-то вылетело в дверь — и она захлопнулась. Леди Росситер, тяжко пыхтя, прижала руку к сердцу. — Что это? — спросила она. — Мне кажется, Сиприан, — предположила Гермиона. — Ушел! — закричал Игнатий, выбегая на лестницу. Когда он вернулся, кривясь от горя, леди Росситер думала о том, что два психиатра пришлись бы очень кстати, но не огорчалась — безумный художник ничуть не хуже разумного. — Ну что же, — приветливо сказала она. — Гермиона готова позировать. Игнатий очнулся. — Кому? — Вам, для портрета. — Какого? — Своего. — Вы хотите заказать портрет? — Вы же вчера предлагали… — Да-а? Возможно, возможно. Ну что ж, выписывайте чек, пятьдесят фунтов. Книжку не забыли? — Пятьдесят? — Гиней. Точнее, сто. Пятьдесят — это задаток. — Вы же сами хотели ее писать… — Даром? — Д-да… — Очень может быть, — согласился Игнатий. — Видимо, вы лишены чувства юмора. Не понимаете шуток. Моя цена — сто гиней. Собственно, почему вам нужен ее портрет? Черты лица — неприятные, колорит — тусклый. Глаза — глупые, подбородка — нет, уши — торчат. Смотреть, и то тяжело, а тут — пиши! Прибавим за вредность. Сказав все это, он принялся искать трубку, но не нашел. — О Господи! — кричала тем временем мать. — Повторить? — осведомился художник. — Где мои соли?! Игнатий пошарил по столу, открыл оба шкафа, заглянул под кушетку. Трубки не было. Маллинеры учтивы. Заметив, как сопит и клекочет гостья, племянник мой догадался, что чем-то ее обидел. — Может быть, — сказал он, — я вас чем-то обидел. Тогда — простите. От избытка сердца глаголят уста. Очень уж мне надоело ваше семейство. Сиприана я чуть не заколол, но он для меня слишком прыток. Не будут заказывать статьи, пусть идет в русский балет. С Джорджем вышло лучше. Он мимо вас не пролетал? — Ах, вот что это было! — обрадовалась Гермиона. — Тото я думала… Леди Росситер, тяжело дыша, смотрела на него. — Вы ударили мое дитя! — Прямо в зад, — скромно, но гордо уточнил Игнатий. — С одного раза. Несчастная с жалобным криком кинулась вниз по лестнице. Истинно говорят, что мать — лучший друг сына.
Гермиона глядела на Игнатия незнакомым взглядом. — Я и не знала, что вы так красноречивы, — наконец сказала она. — Как вы меня описали! Поэма в прозе. Игнатий что-то промычал. — Вы вправду все это думаете? — продолжала она. — Да. — Значит, я тусклая? Может быть, желтая? — Зеленоватая, — уточнил он. — А глаза?.. — Она замялась. — Вроде устриц, — подсказал художник. — Не первой свежести. — Словом, вам не нравится моя внешность? — Ни в малейшей степени. Дальше он не слушал, хотя она что-то говорила. Недавно, вспомнил он, какой-то гость уронил за бюро недокуренную сигару. Служанки там не убирают, так уж у них повелось, а значит — он кинулся туда и едва не задохнулся от восторга. Окутанная пылью, погрызенная мышью, это была сигара. Настоящая, вполне пригодная, набитая окисью углерода. Игнатий чиркнул спичкой и закурил. В тот же миг млеко незлобивости хлынуло в его душу. С той быстротой, с какою кролик превращается в буфет, флаг или аквариум, Игнатий превратился в смесь сладости и света. Пиридин коснулся слизистых оболочек, и они приняли его как брата. Радость, восторг, блаженство сменили злобу и скорбь. Игнатий взглянул на Гермиону. Глаза ее сияли, прекрасное лицо светилось. Судя по всему, он ошибся, тусклой она не была — напротив, превосходила красотой все, что только вдыхало блаженный воздух Кенсингтона. Гермиона тоже смотрела на него, словно чего-то ожидая. — Простите? — сказал Игнатий. Она покачала головой. — Что ж вы?.. — начала она. — Простите? — повторил он. — Ну, не обнимаете меня… и вообще… — ответила она, зардевшись. — Это я? — проверил он. — Кто же еще? — Не обнимаю? — Вот именно. — А… вы… — хм-мм — этого хотите? — Конечно. — После — э-а… — всего, что я наговорил? Она удивленно взглянула на него. — Разве вы не слушали? — Да, отключился… вы уж простите, — забормотал он. — А что? — Я сказала: если вы меня так видите, вы любите не мою внешность, а мою душу. Как я этого ждала! Игнатий положил сигару и часто задышал. — Минуточку, — сказал он. — Так и вы меня любите? — Конечно, люблю, — отвечала она. — Вы мне всегда нравились, но я думала, для вас я — просто кукла. Он снова взял сигару, затянулся для верности, сделал все, как она сказала, и затянулся еще раз. — Кроме того, — продолжала Гермиона, — как не любить человека, который одним пинком спустил Джорджа с лестницы? Игнатий
Тем временем леди Росситер и дочь ее Гермиона, завернув за угол, подошли к дверям мастерской. На лестнице они остановились, ибо мимо что-то пролетело, по-тюленьи пыхтя. — Что это? — вскричала леди Росситер. — Да, странно, — согласилась Гермиона. — Такое тяжелое… Надо спросить мистера Маллинера, не уронил ли он чего-нибудь. Когда они вошли в мастерскую, Игнатий стоял на одной ноге и потирал пальцы другой. По рассеянности, присущей художникам, он забыл, что еще в домашних туфлях. Однако, несмотря на боль, вид у него был такой, какой бывает у человека, поступившего правильно. — Доброе утро, — сказала леди Росситер. — Доброе утро, — сказала Гермиона. — Добррр утрррр, — сказал Игнатий, с отвращением глядя на них. Теперь он понял, что хуже всех в семье — не братья, а именно сестра, и быстротечная радость сменилась горчайшей скорбью. Мы не смеем вообразить, что случилось бы, наклонись в этот миг Гермиона. — Вот и мы, — сказала леди Росситер. Шкаф тихонько приоткрылся, оттуда выглянуло бледное лицо. Взметнулась пыль, раздался свист рассекаемого воздуха, что-то вылетело в дверь — и она захлопнулась. Леди Росситер, тяжко пыхтя, прижала руку к сердцу. — Что это? — спросила она. — Мне кажется, Сиприан, — предположила Гермиона. — Ушел! — закричал Игнатий, выбегая на лестницу. Когда он вернулся, кривясь от горя, леди Росситер думала о том, что два психиатра пришлись бы очень кстати, но не огорчалась — безумный художник ничуть не хуже разумного. — Ну что же, — приветливо сказала она. — Гермиона готова позировать. Игнатий очнулся. — Кому? — Вам, для портрета. — Какого? — Своего. — Вы хотите заказать портрет? — Вы же вчера предлагали… — Да-а? Возможно, возможно. Ну что ж, выписывайте чек, пятьдесят фунтов. Книжку не забыли? — Пятьдесят? — Гиней. Точнее, сто. Пятьдесят — это задаток. — Вы же сами хотели ее писать… — Даром? — Д-да… — Очень может быть, — согласился Игнатий. — Видимо, вы лишены чувства юмора. Не понимаете шуток. Моя цена — сто гиней. Собственно, почему вам нужен ее портрет? Черты лица — неприятные, колорит — тусклый. Глаза — глупые, подбородка — нет, уши — торчат. Смотреть, и то тяжело, а тут — пиши! Прибавим за вредность. Сказав все это, он принялся искать трубку, но не нашел. — О Господи! — кричала тем временем мать. — Повторить? — осведомился художник. — Где мои соли?! Игнатий пошарил по столу, открыл оба шкафа, заглянул под кушетку. Трубки не было. Маллинеры учтивы. Заметив, как сопит и клекочет гостья, племянник мой догадался, что чем-то ее обидел. — Может быть, — сказал он, — я вас чем-то обидел. Тогда — простите. От избытка сердца глаголят уста. Очень уж мне надоело ваше семейство. Сиприана я чуть не заколол, но он для меня слишком прыток. Не будут заказывать статьи, пусть идет в русский балет. С Джорджем вышло лучше. Он мимо вас не пролетал? — Ах, вот что это было! — обрадовалась Гермиона. — Тото я думала… Леди Росситер, тяжело дыша, смотрела на него. — Вы ударили мое дитя! — Прямо в зад, — скромно, но гордо уточнил Игнатий. — С одного раза. Несчастная с жалобным криком кинулась вниз по лестнице. Истинно говорят, что мать — лучший друг сына.
Гермиона глядела на Игнатия незнакомым взглядом. — Я и не знала, что вы так красноречивы, — наконец сказала она. — Как вы меня описали! Поэма в прозе. Игнатий что-то промычал. — Вы вправду все это думаете? — продолжала она. — Да. — Значит, я тусклая? Может быть, желтая? — Зеленоватая, — уточнил он. — А глаза?.. — Она замялась. — Вроде устриц, — подсказал художник. — Не первой свежести. — Словом, вам не нравится моя внешность? — Ни в малейшей степени. Дальше он не слушал, хотя она что-то говорила. Недавно, вспомнил он, какой-то гость уронил за бюро недокуренную сигару. Служанки там не убирают, так уж у них повелось, а значит — он кинулся туда и едва не задохнулся от восторга. Окутанная пылью, погрызенная мышью, это была сигара. Настоящая, вполне пригодная, набитая окисью углерода. Игнатий чиркнул спичкой и закурил. В тот же миг млеко незлобивости хлынуло в его душу. С той быстротой, с какою кролик превращается в буфет, флаг или аквариум, Игнатий превратился в смесь сладости и света. Пиридин коснулся слизистых оболочек, и они приняли его как брата. Радость, восторг, блаженство сменили злобу и скорбь. Игнатий взглянул на Гермиону. Глаза ее сияли, прекрасное лицо светилось. Судя по всему, он ошибся, тусклой она не была — напротив, превосходила красотой все, что только вдыхало блаженный воздух Кенсингтона. Гермиона тоже смотрела на него, словно чего-то ожидая. — Простите? — сказал Игнатий. Она покачала головой. — Что ж вы?.. — начала она. — Простите? — повторил он. — Ну, не обнимаете меня… и вообще… — ответила она, зардевшись. — Это я? — проверил он. — Кто же еще? — Не обнимаю? — Вот именно. — А… вы… — хм-мм — этого хотите? — Конечно. — После — э-а… — всего, что я наговорил? Она удивленно взглянула на него. — Разве вы не слушали? — Да, отключился… вы уж простите, — забормотал он. — А что? — Я сказала: если вы меня так видите, вы любите не мою внешность, а мою душу. Как я этого ждала! Игнатий положил сигару и часто задышал. — Минуточку, — сказал он. — Так и вы меня любите? — Конечно, люблю, — отвечала она. — Вы мне всегда нравились, но я думала, для вас я — просто кукла. Он снова взял сигару, затянулся для верности, сделал все, как она сказала, и затянулся еще раз. — Кроме того, — продолжала Гермиона, — как не любить человека, который одним пинком спустил Джорджа с лестницы? Игнатий