- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (36) »
белобрюхие птицы взмывали вверх и, сделав плавный полукруг, пикировали к воде. Над лесом далеко окрест
разносились их протяжные крики. Без устали, с короткими перемолчками звонко барабанила о сухое дерево желна.
Гусь бросил холщовую сумку-торбу под старую сосну, что стояла на краю пожни, вытащил из-за пояса топор.
— Таскай хвою, — сказал он Тольке,— а я срублю сухарину. Костришко надо сделать да хоть поесть
маленько, а то уж в брюхе урчит...
Спустя полчаса на берегу горел жаркий костер. Гусь жадно уплетал хлеб с салом, прислушивался к птичьему
гомону и с видом знатока давал Тольке свои пояснения. Он различал по голосам почти всех птиц, но названий
многих из них не знал и потому называл по-своему.
— Слышишь, желтобрюшка поет? — говорил он, обращая внимание на незатейливую песенку овсянки.— А
трещат, тараторят — это пестрогрудки...
Пестрогрудками он называл дроздов, краснозобиком — малиновку, тюриком — зяблика; крапивника, за
подергивание коротким хвостиком, — подергушкой, а чекана, за бесконечные поклоны, — богомолкой.
Толька пододвинулся ближе к костру: от реки тянуло холодом.
— Гусь, скажи, ты чего-нибудь боишься? — вдруг спросил он.
— Боюсь.
— Медведя?
— А его-то чего бояться? Медведь — чепуха. Он не тронет. Я за мамку боюсь, боюсь, что она когда-нибудь
повесится...
— Неужто вправду так думаешь? С чего ей вешаться-то?
— С тоски. Одна она. Совсем одна.
— А ты?
— Что — я? Я сам по себе. Только ей мешаю.
— Почему мешаешь?
— Ничего ты, я вижу, не понимаешь, — вздохнул Гусь.
— А ты толком скажи — пойму.
Гусь молчал, раздумывая, говорить или нет.
Историю Дарьи Гусевой — его матери — хорошо знала вся деревня. В сорок третьем году, когда фашисты
отступили из здешних краев — а голод был страшный! — ребятишки, да и взрослые ходили по их землянкам да
блиндажам искать, не осталось ли чего съестного. Даша, тогда ей всего-то было десять годов, тоже пошла туда со
своими братьями. В одной землянке они нашли ящик печенья. Целый ящик! Наелись досыта, а потом решили этот
ящик домой унести. Только сдвинули с места, тут и ахнуло: ящик был заминирован. Братьев Даши на куски
разнесло, а ей руку оторвало. Мать, только что пережившая гибель мужа, от такого горя с ума сошла и скоро
умерла, а осиротевшую Дашу пригрела одинокая бабка Анфиска. Вдвоем они и жили.
В девках Дарья была красавица, одно плохо — без руки. Посватался к ней какой-то вербованный, с
лесопункта, она и вышла замуж. А расписываться он не стал. Меньше года пожил и выгнал с ребенком. Опять
Дарья осталась с бабкой Анфиской. Никому не нужна стала на всю-то жизнь такая, безрукая, да еще с ребенком.
И часто в минуты горького отчаяния Дарья укоряла Гуся: «Ты всю мою жисть испортил!..» Васька понимал ее
тоску, ее боль, но что он мог поделать? Разве виноват он, что родился на свет?
Но сейчас Гусь так ничего и не сказал Тольке: зачем говорить, к чему!
Долго молчали.
— Она тебя бьет? — спросил Толька.
— Била. А теперь — нет. Так, иногда сгоряча хватит, что под руку попадется... Да я на это не обижаюсь...
Вот кончу восемь классов и подамся в город. На завод поступлю и мамку возьму с собой. Там, в городе-то, все
готовое. Один кран открыл — холодная вода, другой открыл — горячая. И печку топить не надо: батареями топят.
Сварить что понадобится, газ включил — и готово. Мамке легко в городе будет.
— Я тоже из деревни уеду. Батя пьет, дома каждый день скандалы... Стыдно!.. В техникум хочу поступить.
Выучусь на машиниста! По всей стране ездить буду...
Дремала тайга. Еще не пропела свою первую песню зорянка, и лишь какой-то неутомимый вальдшнеп
одиноко летал вдоль опушки, роняя в предутреннюю тишину монотонный и хриплый зов.
Вальдшнеп летал по кругу. Через каждые пять-семь минут его силуэт показывался из-за вершин деревьев на
фоне поблекшего неба. И Гусю казалось, что эта нахохлившаяся птица с уныло опущенным клювом безнадежно
ищет что-то потерянное.
А ведь у них, у птиц, наверно, тоже как у людей — у каждой своя судьба, своя жизнь, — подумал Гусь. —
Спросить бы у него, чего он летает, когда все спят?»
Гусю подумалось, что на весь этот лес сейчас только они вдвоем и не спят — сам он да вот этот вальдшнеп,
который уже настолько устал, что и крыльями-то машет еле-еле. А может, у него нет лапок? Выстрелил охотник,
отстегнул лапки дробью, и теперь вальдшнеп будет летать до тех пор, пока где-нибудь не упадет. Или у него одна
лапка? И вальдшнепихи не любят его такого, однолапого, и он живет так же одиноко, как мать. Ведь если бы у
матери были обе руки, то и муж ей нашелся бы, а значит, и отец у него, у Васьки, был бы, и братья, и сестры, и
жизнь получилась бы совсем-совсем не такая...
Костер догорал, но идти за дровами не хотелось, и Гусь стал сгребать березовой палкой головни. В это время в
отдалении послышался низкий тягучий звук. Он медленно нарастал, ширился и скоро заполнил всю окрестность
заунывным стоном, в котором звучала и мрачная сила, и угрюмая отрешенность, и зловещая угроза всему, что
обитает в тайге. Гусь вскочил: волки! Опять на Журавлином болоте воют. Он растолкал спящего Тольку.
— Вставай! Слышишь? Ну!.. Да вставай же, волк воет!..
— Волки? — Толька мгновенно поднялся на ноги. — Они сюда придут?
— Да ты слушай, слушай!..
Но тайга молчала. Даже вальдшнеп не тянул, видно, присел где-то, одинокий, на кочке отдохнуть.
— Вот зараза! — выругался Гусь. — Весной всегда так: одну песню провоет и — ша! Как в могилу
провалится. Прошлой весной там выл, позапрошлой и теперь тоже...
— А чего он воет?
— Как — чего? У него же волчата! Отправился он за добычей и издали наказ дает: сидите в логове, скоро
приду, накормлю... Вот что: свертываем манатки и идем искать логово.
— Так и
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (36) »