Литвек - электронная библиотека >> Геннадий Александрович Беглов >> Современная проза >> Досье на самого себя >> страница 4
больше не буду.

— Ну, и не надо. Подумаешь…

Отворачиваюсь, чтобы не видеть, как она убегает. Рассматриваю сандалию у богини. (Нужна мне эта сандалия! Как же…) Нагибаюсь к ноге Дианы, сам скосил глаза. Желтый бант подпрыгивает в конце аллеи у канавки. Остановилась. Смотрит в мою сторону… (Сандалия! Только сандалия!..) Слюнявлю палец и тру мраморную ногу. Из-под пыли выступило неожиданно белое, полупрозрачное, живое… Тру рядом. Снова плюю и снова тру, забыв уже обо всем. Очень заметна вымытая нога. Диана смотрит в сторону, но ласково и благодарно… Вспоминаю о Ляльке. Бегу к берегу. Она сидит у самой воды и накручивает на палец травинку. Мне становится жаль Ляльку.

— А я Диане ногу вымыл, — и тут же толкаю локтем.

— Смотри, колюшка! Смотри! Вон — у кирпича! Видишь?

— Вижу, — отвечает Лялька, не разжимая губ.

— Хочешь, поймаю? Ну, хочешь?!

Сбрасываю ботинки. Закатываю штаны.

Вода прозрачна. Хорошо видна битая бутылка с фарфоровой пробкой-замком. (Куда же она подевалась? Только что была тут…)

— Вон она, — шепчет Лялька и бросает травинку, завязанную кольцом. Рыбка в полушаге от меня. Переступаю осторожно. Держусь на одной ноге. Нагибаюсь. Чашечку из ладоней медленно подвожу под рыбку. Не моргаю, не дышу. Она совсем близко… Зеленая с красным брюшком. Сдвинулась чуть в сторону. Ладони капельку выше… И… Оп!!!

Испуганная и обрызганная визжит Лялька. Взвываю я — проклятая бутылка впилась в ногу. А рядом горланят малыши, пытаясь схватить танцующую в траве колюшку…

Собирается толпа. Лишь после того, как Лялька перевязала мне ногу своим носовым платком, а зелено-красный трофей был водворен в бутылку с отбитым дном, мы остаемся одни.

— Больно?

— Ерунда…

Руки у Ляльки в кляксах.

— Давай, на банте горошек сделаю.

— Красный?

— Красный нечем. Фиолетовый. Давай. Знаешь, как красиво, когда в горошек.

Лялька развязывает бант. Разглаживаю на коленях желтый шелк и, ткнув химический карандаш в мокрую траву, вывожу первую горошину.

В самое ухо шумно дышит Лялька. Плещется в бутылке колюшка. Ноет нога.

Некоторые горошины кривые, но Лялька довольна. Бант завязан. Штаны высушены. Мы выходим из сада. Я несу оба портфеля. Лялька — бутылку. Прохожие оборачиваются. Нога уже не болит, но я продолжаю прихрамывать, для вида, — это же красиво, когда рядом с девчонкой идет мальчишка и прихрамывает…

— Болит еще?

— Ерунда.

Под аркой моего дома отдаю портфель. Лялька протягивает мне бутылку и безнадежно вздыхает.

— Рыбку не забудешь кормить?..

Мне очень хочется принести рыбку домой и рассказать маме, как ловко я поймал ее, и, конечно же, я не забывал бы ее кормить, но я, неожиданно для самого себя, говорю:

— Зачем она мне? Вот еще…

Лялька передразнивает: «Зачем, зачем» и уходит, держа высоко бутылку с отбитым дном.

— Па-па, тара-рам! Па-па, тара-рам! — через три ступеньки вверх… (Леньке не скажу ничего — проболтается!)

— Па-па, тара-рам!

Влетаю в коридор. На повороте сбиваю Кольку — отлетел к стенке вместе с самокатом. Не заревел. Его ежедневно сбивают — привык. Грожу ему кулаком и распахиваю дверь…

Солнце во всю комнату. А в солнце голая мама…

— Ой!

Прикрыла грудь и присела.

— Фу ты, господи, напугал как…

Выпрямилась. Только сейчас замечаю на полу таз. Хлопнул белый парус, и все исчезло. Осталось солнце и теплые пятна простыни, в которые тычусь губами. Мама гладит мои волосы и шепчет убаюкивающе:

— Что ты… Что ты…

Ищу лицом и слышу твердое, спокойное: тук-тук.

— Люблю, — срывается у меня.

— Тук-тук, — отвечает мне ее сердце.

— Люблю.

— Тук-тук.


Не удивляйтесь, что я так хорошо помню этот июньский день тридцать пятого года. Если не помните такого дня вы, когда впервые произнесли это слово, то мне искренне жаль вас. Для чего же тогда память? Что же тогда хранить в ней? Какие дни?

Я уверен, что помним мы только одно — неповторимое.

Вот и сейчас я закрываю глаза, сдавливаю рукою виски и через тьму времени снова вижу свинец окна, ощущаю рядом маму, которая дышит на мои коченеющие ноги, и я начинаю еще раз жить в далеких днях января сорок второго года…

Отца нет. Мы одни под одним одеялом. Последние дни. Говорим слова, схожие с лаской. Часами молча смотрим в глаза друг другу и возникает тепло. Тихо молимся за близких и проклинаем врагов.

Вот день, когда мама смогла выйти на работу в госпиталь. Вернулась утром. Вышла еще раз и вернулась утром.

А вот и то утро…

…Лежу с открытыми глазами и слушаю, как стреляет в соседних комнатах мерзлый паркет. Прошуршали по коридору незнакомые шаги. Вошла и села у дверей молодая женщина. Сняла ватные рукавицы, хлопнула ими и сунула под мышку. Тут же снова надела их, встала и извиняющимся голосом сообщила:

— Антонина Тимофеевна умерла, — постояла чуть, добавила: — Она в сарае, за главным корпусом, где все…

Закрыла лицо руками и вышла.


Остановлюсь здесь.

Остановлюсь для того, мой читатель, чтобы сказать главное.

С этой минуты, когда женщина вышла — меня не стало… С этого мгновения начал двигаться, решать, говорить — короче, жить — другой человек.

Совсем другой…


…и куда я дел эту проклятую ножовку? Ищу уже полчаса. Топор здесь, у дверей…

Я должен это сделать! И никакого мороза!

Жара — нечем дышать. Только ноги перевяжу… Цинготные язвы мокнут, текут. Но боли нет. Есть не хочу. В кастрюле под крышкой лежит хлеб. Двести пятьдесят грамм. Мамин паек. Но я не хочу, так как свои сто двадцать пять съел вчера вечером.

А вот она где…

Ножовка лежит под ворохом книг, приговоренных к сожжению.

Обматываю голову вязаной шалью, выхожу в коридор.

«Иди твердо! Не качайся! Не держись за стены!»

Сейчас будет поворот и двери на черную лестницу. Дверей нет — их давно сожгли. Лестницы тоже нет.

По причудливым нагромождениям заледенелых нечистот карабкаюсь вверх, держась за перила.

Четвертый этаж дворового флигеля. Такой же коридор, как наш, только потолки пониже.

Комната номер пять в конце. Мне надо туда. Я был там много раз. Но все никак. Все не решался…

Вот… Номер пять. Дверей нет. Оконные стекла вышибло взрывной волной еще в октябре.

В полстены буфет. Старинный. Красное дерево. На дверцах резьба. Поверху толстенный резной бордюр. Кубометр дров!.. Но я ни разу близко не подходил к нему. Только глядел.

На полу у самого буфета труп…

Он здесь давно. Не меньше месяца.