этого и следует начать.
После обеда Пантелеев решил немного пройтись. Когда он шел мимо голубого домика, увидел на крыльце его хозяина. Лицо в красных пятнах, очки сползли насторону. — Вот сволочь, идет мимо и не заглядывает… — Я думал, ты работаешь… Боялся помешать… — Скажите, пожалуйста! «Помешать»! Ты же знаешь, я обожаю, когда мне мешают. — И он увел Пантелеева в свой «кабинет». Усадил на диван. — Ты знаешь, — сказал он, делая попытку улыбнуться, — а я ведь тебя послушался… попробовал… Хочешь послушать?.. — Ну конечно!.. Шварц взял в руки раскрытую амбарную книгу, перелистнул несколько страниц в начало, поправил очки и начал читать:
«Двор. Кирпичная стена. Солнце. Кто-то задает мне знакомый всем детям вопрос: «Сколько тебе лет?», и я отвечаю: «Два года». Вот передо мною полукруглые каменные ступени. Я знаю, что ведут они в клинику, где учатся отец и мать. Следовательно, это Казань. Я сажусь на конку, гляжу на длинную деревянную ступеньку, которая тянется вдоль всего вагона. Это опять Казань, и мы едем опять в клиники, о которых я слышу множество разговоров с утра до вечера. Серое небо, дождь, ветер, гулять нельзя. Я сижу на подоконнике и гляжу на крышу соседнего дома. Крыша ниже нашего окна. Она острая и крутая. Так я вижу сейчас. На железном шпиле дрожит и даже вертится иной раз большой железный петух. Мы плывем на пароходе. Протяжный голос выкрикивает: «Под-таак!» У высокого зеленого берега напротив бежит маленький колесный пароходик. Мама что-то говорит о нем ласково, как о ребенке, и я смеюсь и киваю пароходику. С тех пор помню и Антона Шварца. Но это уже Краснодар. Мы сидели на стульях, которые в моем воспоминании кажутся очень высокими. Вспоминаю что-то голубое, но так смутно, что передать тогдашнее это воспоминание сегодняшним языком затрудняюсь. То ли это была моя матроска, то ли ясное небо. В руках у каждого из нас было по шоколадке с передвижной картинкой: дернешь за бумажный язычок, и медведь откроет пасть или заяц закроет глаза. Мы показывали друг другу свои шоколадки. Хвастали…».
Позже, уже во второй «Амбарной книге», вспоминая жизнь в Майкопе, Евгений Львович заметит: «Решив рассказать о себе, ничего не утаивая, я взялся поднимать и ворочать тяжести, мне совсем непосильные. Я писал сказки, стихи, пьесы. А как люди растут — этого я описать не умею. Пропускать то, что по-сложнее, — неинтересно. Рассказывать то, что здоровыми людьми обычно не рассказывается, — нет опыта». Посмотрим — так ли это?
После обеда Пантелеев решил немного пройтись. Когда он шел мимо голубого домика, увидел на крыльце его хозяина. Лицо в красных пятнах, очки сползли насторону. — Вот сволочь, идет мимо и не заглядывает… — Я думал, ты работаешь… Боялся помешать… — Скажите, пожалуйста! «Помешать»! Ты же знаешь, я обожаю, когда мне мешают. — И он увел Пантелеева в свой «кабинет». Усадил на диван. — Ты знаешь, — сказал он, делая попытку улыбнуться, — а я ведь тебя послушался… попробовал… Хочешь послушать?.. — Ну конечно!.. Шварц взял в руки раскрытую амбарную книгу, перелистнул несколько страниц в начало, поправил очки и начал читать:
«Двор. Кирпичная стена. Солнце. Кто-то задает мне знакомый всем детям вопрос: «Сколько тебе лет?», и я отвечаю: «Два года». Вот передо мною полукруглые каменные ступени. Я знаю, что ведут они в клинику, где учатся отец и мать. Следовательно, это Казань. Я сажусь на конку, гляжу на длинную деревянную ступеньку, которая тянется вдоль всего вагона. Это опять Казань, и мы едем опять в клиники, о которых я слышу множество разговоров с утра до вечера. Серое небо, дождь, ветер, гулять нельзя. Я сижу на подоконнике и гляжу на крышу соседнего дома. Крыша ниже нашего окна. Она острая и крутая. Так я вижу сейчас. На железном шпиле дрожит и даже вертится иной раз большой железный петух. Мы плывем на пароходе. Протяжный голос выкрикивает: «Под-таак!» У высокого зеленого берега напротив бежит маленький колесный пароходик. Мама что-то говорит о нем ласково, как о ребенке, и я смеюсь и киваю пароходику. С тех пор помню и Антона Шварца. Но это уже Краснодар. Мы сидели на стульях, которые в моем воспоминании кажутся очень высокими. Вспоминаю что-то голубое, но так смутно, что передать тогдашнее это воспоминание сегодняшним языком затрудняюсь. То ли это была моя матроска, то ли ясное небо. В руках у каждого из нас было по шоколадке с передвижной картинкой: дернешь за бумажный язычок, и медведь откроет пасть или заяц закроет глаза. Мы показывали друг другу свои шоколадки. Хвастали…».
Позже, уже во второй «Амбарной книге», вспоминая жизнь в Майкопе, Евгений Львович заметит: «Решив рассказать о себе, ничего не утаивая, я взялся поднимать и ворочать тяжести, мне совсем непосильные. Я писал сказки, стихи, пьесы. А как люди растут — этого я описать не умею. Пропускать то, что по-сложнее, — неинтересно. Рассказывать то, что здоровыми людьми обычно не рассказывается, — нет опыта». Посмотрим — так ли это?