Литвек - электронная библиотека >> Александр Остапович Авдеенко >> Советская проза >> Я люблю >> страница 2
скользким плитам шахтного двора в нарядную.

Получив наряд, Никанор помчался на свой участок Березовый. Далеко он, у черта на куличках, пока доберешься к забою, с ног до головы потом обольешься, но зато там уголек мягкий, сговорчивый, хорошо можно заработать. Правда, там и порода не больно крепка, — берегись да берегись, чтоб сизая глыба не вырвалась из кровли, чтоб не раздавило тысячепудовой лавиной, не засыпало на веки вечные. Ничего, убережется! Другим, у кого душа жидковата, работать на Березовом страшно, а Никанору любая опасность нипочем. Глаза велики только у страха.

Боясь потерять дорогие минуты, Никанор сокращал дорогу: отказавшись от удобных штреков, карабкался, полз с лампой в зубах, с обушком за поясом на крестце, потом бежал, опускался на подшитом кожей заду вентиляционными ходками, опасными уклонами, черная глыбастая тень то скользила впереди него, то следовала по его пятам, то шагала великаньими шагами сбоку.

Взмокший, тяжело дыша, он добрался до Березовой. На откаточном штреке ни единого огонька. Тишина. Первым пришел. И сегодня первым!

Крепкими литыми зубами взял железный крючок лампы, опустился на четвереньки и, с трудом протиснув свои костистые плечи в рваную щель, пробитую между подошвой и кровлей, пополз к забою. Вот и уголек — черный-черный, с жирным стеклянным блеском, в прозрачных каплях росы.

Никанор вставил стальной зубок в гнездо обушка, разделся до пояса, плюнул на ладони, крякнул:

— Ну, с богом!.. — И тут же, усмехнувшись в бороду, добавил: — На бога надейся, а сам не плошай!

Размахнувшись, обрушился на пласт. Падала, ломалась на глыбы, крошилась нерушимая веками угольная стена. Заклубился в забое пыльный туман, заблестели, будто намазанные маслом, спина и грудь забойщика, а его золотая голова и борода стали черными, как у цыгана.

Прошел час, а может быть, и два, пока Никанор оторвался от пласта, перевел дыхание, согнал ребром ладони со лба ручьистый пот. Сидя на корточках, держа теплый обушок на коленях, он смотрел на кучу добытого угля и ухмылялся в бороду: «Вот так, Никанор! Вдалбливай, як сегодня, — и ты, и твоя жинка, и твой сын, и внук не будут голодувать».

* * *
Остап работал на металлургическом заводе. До вчерашнего дня он был чернорабочим, получал за двенадцатичасовую упряжку сорок-пятьдесят копеек. В месяц выколачивал десять-двенадцать целковых, не больше. Рублей пять проживал, остальные отдавал отцу, и тот вместе со своим заработком посылал их семье, в приазовскую деревню.

С сегодняшнего дня рабочая упряжка Остапа станет дороже копеек на двадцать пять, а то и на все тридцать. Вчера был чернорабочий, а сегодня…

Вчера вечером случилось то, о чем Остап мечтал целый год. После работы, когда седой кассир в оловянных очках сунул ему месячную получку, он подошел к высокому и тонкошеему десятнику Бутылочкину и робко попросил:

— Микола Николаич, тяжко жить без товарищей. Может, не откажете составить компанию?

Десятник погладил горбатый кадык и важно, баском, ответил:

— Времени, дорогой, не имею. Тесно живу, золотой, не могу-с.

— Микола Николаич, будь ласка! — молил Остап, чувствуя, как холодеют ноги оттого, что вот-вот рухнут все его мечты.

— Нет, золотой, никак, никак не могу-с…

— Мы недалеко… — Остап понизил голос. — Я же не поскупился, заказал угощение в трактире, будут и водка, и пиво, и закусочка отборна. На пять целковых заказал.

— Нет, не могу-с, времени не имею. Вот разве только на полчасика…

Обнадеженный Остап наступал, смелее шептал в ухо десятнику:

— И подарочек есть для вас, Микола Николаич.

Десятник легонько отстранил Остапа и сказал с достоинством:

— Вот, пристал, не отвяжешься. Хоть и не могу, ей-богу, не могу-с, но так и быть — пойдем. Это только ради тебя, золотой. — Бутылочкин беспокойно оглянулся. — Ну, ты иди, а я потом догоню. Иди, готовься!

* * *
Встретились они в питейном заведении Аганесова, за ситцевой занавеской, разделявшей «кабинеты».

На столе тускло зеленели пивные бутылки. Приманчиво колыхалась в пузатом графинчике водка. На жестяном блюде пламенела куча теплых раков — они как будто ползли к тарелкам с огурцами, мясом, салом, студнем, солянкой. В кружках кипела пивная пена. За перегородкой стонала гармонь. В обоях шуршали тараканы.

У Остапа кружилась голова от невиданных обильных и жирных закусок, от того, что приготовился сказать десятнику.

«Нет, не теперь, — думал Остап. — Нехай человек охмелеет, веселости хватит, тогда и выложу».

И снова кипела пена в кружках, лилась водка, крякал от удовольствия десятник. Остап угодливо смотрел в рот Бутылочкину. И когда тот, высосав очередной стакан водки, облизывал губы, Остап подносил ему наколотый на вилку кружочек огурца, рвал рачьи клешни.

— Закусите, Микола Николаич, будь ласка!

Десятник закусывал, а Остап смотрел на него и жалел, что так много хорошей пищи будет съедено зараз.

Десятник двигал челюстями, пил, гладил горбатый кадык и все больше хмелел. Сытый и пьяный, пожелал музыки и песен.

— Попроси, родной, чтоб сыграли «Чаечку».

Остап дал гармонисту двугривенный. Ярко расписанные мехи гармоники выговаривали, пели о том, как вспыхнуло утро, как над озером пролетала чайка и как ее ранил охотник безвестный. Бутылочкин перестал есть и пить, расчувствовался.

— Красиво, сволочь, играет, душу рвет!

«Вот теперь и надо дело делать, — подумал Остап. — В самый раз. Он сейчас добрее доброго».

Достал из-под стола пакет, сорвал веревку, развернул синюю сахарную бумагу. Радугой вспыхнули платки бухарского шелка. Рядом с платками — две пары сандалий из желтой кожи, табак, папиросы, жестяная коробка настоящего душистого чая фабрики Высоцкого. Остап тихонько погладил шелк, подумал: «Целый год своей Горпине, Грушеньке, сберегал… И сандалии своему сыну, Кузьме, а отдаю чужому…»

На минуту прикрыл глаза от жалости. Скомкал подарки и почти бросил в лицо десятнику. Но сказал ласково, просяще:

— Микола Николаич, хозяйке вашей дарю… деткам. Не откажите!

Бутылочкин, набивая карманы подарками, милостиво кивал головой.

— Не откажу, дорогой, не откажу.

— Микола Николаич, я хочу вам сказать… — заикался Остап.

— Говори, родной, говори!

— В ваших руках моя судьба…

— И не только твоя, дорогой. Двести человек на заводе считают меня за своего благодетеля-с. Двести! А почему? Всех люблю, за всех болит сердце, кровью наливается, если что не так. Постой, ты что-то хотел сказать? Говори!

Десятник положил руку на плечо Остапу, ласково сощурился, ждал.

— Микола Николаич, я хочу сказать… Обрыдло хомут