праведный! Тыщи людей сорвал с родного корня, пустил по миру…
Крепильщик Дружко, кудрявый, румянощекий, уже хмельной, стоял перед Никанором и насмешливо скалил зубы:
— Што горюешь, бородач? Мало уголька ковырнул? Или трезвость в тягость? Если так, пойдем выпьем. Угощаю…
Никанор оттолкнул крепильщика, отвернулся — гусь свинье не товарищ.
Пришел с работы Остап. Увидев убитого горем отца, робко спросил:
— Батя, шо случилось? Чего вы такой сумный?
— Погорюй и ты… Пропала наша однорогая. Вовеки не нажить нам теперь коровы.
Никанор поднял голову и сказал тихо, самому себе, смотря покрасневшими глазами на моргающую лампу:
— Значит, на всю жизнь заказано рубать уголь, а не хозяйствовать…
Схватил бороду, стиснул ее ладонями-пригоршнями, процедил сквозь зубы:
— Ничего!.. Будем рубать.
Повернулся к Остапу, сказал:
— Давай получку! — И тише, по-отцовски доверительно: — Наши скоро приедут, письмо вот прислали. Так шо надо всяку копейку к мозолям покрепче прижимать.
Остап, пораженный новостью, не посмел сказать правды, промычал:
— Гроши там, под подушкой… — Проворно полез на верхние нары, долго перетряхивал дерюги, подушку, стучал по доскам, искал то, чего не терял.
А в углу, под богородицей, полным голосом заливалась тальянка. Ей нестройно подпевали пьяные голоса, дзенькали бутылки, плакала струна балалайки.
Никанор потерял терпение. Полез к сыну и увидел перепуганное насмерть лицо Остапа — белое, обсыпанное свинцовыми каплями пота. Даже уши побелели. А на виске набухла синяя толстая жила.
— Кажись, нема грошей, нема… — губы Остапа еле-еле шевелились, и пальцы сухо, как костяные, стучали по доскам нар.
Никанор схватил руку Остапа выше локтя, сжал ее так, что лопнул, рукав рубашки сына.
— Где гроши?.. Прогулял со шлюхами? Пропил?
— Не пил, батя, не гулял, — захлебываясь, бормотал Остап: надо врать и врать, нельзя говорить правду. Убьет отец, если узнает, что все десять рублей отдал Бутылочкину.
— Брешешь, собака! — заорал Никанор. — Куда, сволочуга, потратил деньги? Говори, ну! — Почувствовал, как подкатывает к горлу хмельная злость, как забилось от больной радости сердце: вот он, нашелся тот, на кого можно выхлестнуть всю тяжесть тоски и злобы.
Остап закрыл ладонью нос, губы, забыл свои двадцать пять лет. Оправдывался, как мальчишка:
— Батя, вот крест, ей-богу, деньги были здесь. Я положил их вот сюда и накрыл подушкой. Наверно, украли.
Никанор, не выпуская локтя, на котором треснул рукав, схватил Остапа за воротник, спрыгнул с нар и стащил сына на пол. Придавив коленом ему грудь, он еще раз спросил:
— Где гроши?
— Украли, ей-богу, украли, батя…
И тогда замелькал кулак рыжего Никанора. Завыл, как бык перед убоем, истязаемый Остап. Перекричал страдания тальянки, вой песни.
Пьяные шахтеры и металлисты плотным кольцом окружили отца и сына, зубоскалили:
— Ребята, гляди, рыжий Никанор пьян! Вот диковина!
— Дядь, двинь ему в зубы. В зубы, дядь! Он охать перестанет.
— Остап, лягни в затылок рыжего, перекинь через голову… Эх ты, мазало!
— Разнимите! Что вы стравливаете, как собак? — Одинокий голос задавили, смяли, и он заглох где-то в задних рядах.
Никанор перевел дух, наклонился к тихо охавшему сыну и еще раз спросил:
— Где гроши?..
Остап облизал распухшие губы, сказал:
— Десятнику… шоб… прохвессию.
Никанор остолбенел. Хмурился, молчал, мучительно соображая. Кулаки медленно разжимались, уходила из сердца злость.
— Прохвессия! Прохвессия!.. — шептал он и все ниже склонялся над сыном.
Остап вытер рукавом окровавленные скулы, глохли боль и обида.
А Никанор, поднимая голову сына, мозолистой ладонью вытирал его волосы и говорил растерянно, виновато:
— Так бы и сказал давно. Вот дурень, вот голова!