Литвек - электронная библиотека >> Александр Остапович Авдеенко >> Советская проза >> Я люблю >> страница 3
чернорабочего таскать, прохвессию б какую-нибудь заводскую… хоть чугунщиком на доменной печке.

Рука Бутылочкина покинула плечо Остапа, верхняя губа, едва прикрытая жиденькими висячими усами, зло дернулась кверху, обнажая крупные белые зубы.

— За пять целковых профессию хочешь раздобыть? — спросил он. Голос был трезвый, чужой, враждебный.

— Я прибавлю, если мало, — испугался Остап.

— Ну, если так…

— Еще пятерку прибавлю.

Десятник молчал. Синие дряблые веки прикрывали глаза.

— Мало? — изумился Остап. — Десять карбованцев!.. Пять наличными, пять на угощение. И подарочек еще в придачу.

Бутылочкин открыл глаза, в упор, трезво посмотрел на Остапа:

— Кто хочет получить заводскую профессию, тот и двадцать целковых не пожалеет.

— Побойтесь бога, Микола Николаич!

— Боюсь, дорогой, боюсь… мог бы и все сорок потребовать.

— Нет у меня такой наличности, господин десятник, — угрюмо ответил Остап.

— А кто сказал, что я не могу подождать до другой получки?

— Подождете? — обрадовался Остап. — Правда?

— А то как же! Подожду, дорогой, подожду, не сомневайся.

— Спасибо, Микола Николаич! Наличные зараз дать или…

— Сейчас, сейчас!

Остап достал пятерку, бережно завернутую в темный платок, отдал десятнику.

— Так вы ж побеспокойтесь, Микола… продвиньте в чугунщики.

— Не тревожься. Устрою. Не долго в чугунщиках продержу тебя, дорогой. Подниму в горновые. Я все могу-с. Не веришь? Ты не смотри, что я такой… Молодой, зато ранний. Тебе сколько лет?

— Двадцать пять недавно стукнуло…

— Одногодки мы с тобой, видишь, а я уже десятник. Как, отчего и почему? — Бутылочкин постучал кулаком по черепу. — Умственность господскую имею, глаз инженерный, голос начальственный и разговаривать по-господски умею. Вот потому и ценят меня французы-управляющие. Уразумей это, дорогой, и держись за меня обеими ручищами — в люди выйдешь.

Остап глубоко вздохнул, махнул рукой.

— В какие там люди, Микола Николаич!.. Мне бы хоть в чугунщики попасть. Понимаете — в чугунщики!..

— Попадешь, дорогой. Завтра же будешь работать чугунщиком. Приходи на работу пораньше, до гудка — я за тебя поручусь перед обер-мастером и инженером.

— Завтра?.. Спасибо, Микола Николаич.

Остап потянулся к Бутылочкину, хотел приложиться губами к его руке, но тот брезгливо отдернул ее, рассмеялся.

— Ты что, дорогой, за попа Ивана меня принял? Давай лучше выпьем остатки. — Десятник поднял над головой стакан, подмигнул. — За ваше здоровье, господин чугунщик!

Остап осторожно, на всякий случай, чтоб подзадорить десятника, сказал:

— Не кажи «гоп», пока не перескочишь.

— Не обижай ты меня, Хома неверующий! Бутылочкин — хозяин своего слова! Слышишь? Хозяин!

— Слышу, Микола Николаич.

Остап уже мог покинуть кабак. Дело сделано. Дороговато, правда, обошлось, но разве счастье дешево дается? Почти не пил, а охмелел. Радость распирает его. Ему не сидится на месте. Кивком головы, как настоящий гуляка, подозвал полового.

Тот явился, помахивая салфеткой, будто отгоняя мух. Остап достал пятерку, бросил на тарелку.

— Получай! Бери, не жалею. Нисколечко. Пропил пятерку, а заработаю десятку. Я теперь не чернорабочий, а чугунщик. Понял, брат?

Уже на улице, расставшись с десятником, трезвея, Остап подумал:

«Надо было с тарелок куски собрать, на весь день бы хватило».

Позванивая медью, оставшейся от получки, он пошел в балаган, украдкой залез на верхние нары и закрылся с головой дерюгой. Притворился спящим.

Обнаружив сына на нарах, Никанор попытался разбудить его, но тот только пьяно мычал.

— Ишь, як тебя развезло, дурня! — сокрушался Никанор. — Выпил на полушку, а охмелел на карбованец.

Никанор ворчал на сына добродушно, больше для порядка. В душе он совсем не гневался на Остапа. Как не выпить рабочему человеку в получку? Пей, да получки не пропивай. Не пропьет Остап. Он бережливый. Копейку на семечки не растратит. Сегодняшнюю получку, наверное, так далеко упрятал, что и сам не скоро найдет, а жулики и подавно.

Прикрыл сына дерюгой и полез на свое место.

Остап не спал, думал, что завтра скажет отцу, когда тот потребует получку.

Утром, — в казарме было еще темно, — вскочил и убежал на завод.

* * *
Сушь…

Небо над Приазовьем высокое, без синевы, почти белое, выгоревшее небо пустыни, и на нем от зари до зари пылает раскаленное солнце. Выгорела земля, стеклянно трескается от неутоляемой жажды.

Сушь…

Обнажились русла степных речушек. Высохли до дна криницы. Пропала вода в колодцах. Ушло от берегов Азовское море, покрылось на мелководье густой зеленой тиной, протухло.

День и ночь с востока полыхал суховей. Он гнал по чумацким шляхам пыль, он принес из дальних краев неисчислимые вороньи стаи, они кружились над приазовскими степями и глухо, тоскливо кричали.

Сушь…

Вороны садились на золоченые кресты церквей. Черными тучами носились над колокольней, хлопали крыльями и кричали голодно и просяще.

Люди поблекшими губами шептали молитву, испуганно крестились.

— Не к добру этот вороний грай, не к добру!..

Сушь…

Тихо вечерами в когда-то песенных, веселых приазовских хуторах. Ни огонька кругом. Пыль покрыла мехи гармоник. Лишь ветер не утихал. Он носился по вымершим улицам, шелестел в сухих, как порох, ободранных камышовых и соломенных крышах.

Люди крестились и говорили:

— Не дай бог огонь, погорим, как свечка.

Ветер, нагретый в астраханских пустынях, зацеловал молодые, пробившиеся к жизни стрелки колосившихся хлебов, высосал по капле жизнь, иссушил хлебные корни. Даже целина сморщилась, стянулась незатоптанная ее грудь, раскололась и голодно зевает сухими трещинами, похожими на раны. Страх напал на землю, на птицу, на человека.

* * *
Как только Никанор пришел с работы, ему подали письмо. Понял сразу — из дома. Дрогнули руки, почувствовал неладное. Не умывшись, подошел к лампе, присел на табурет и со страхом начал разрывать конверт.

Какой-то деревенский грамотей со слов жены Марины писал: черный мор шагает по полям, сдохла некормленая корова, внук Кузьма от голода еле держится на ногах, а Горпина, поденно батрачившая на хуторах, не может найти работы даже за кусок хлеба. Каждый в это засушливое лето дорожил лишним куском хлеба, даже прелой картошкой — никому не нужны батраки. «Дорогой Никанорушка, не дай ты нам отдать богу душу, забери к себе…»

— Эх ты, святая дева Мария, так тебя перетак!.. Где ж твое милосердие божие? Где ж твоя милость? Одна была животина, и на ту подняла свою щедру руку. И ты, боже… Вот так