- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (123) »
исключительная, в голове я могла делать все, что хочу, и при любых обстоятельствах. И я решила написать повесть, охватывающую все виденное. Но писать, конечно, было нельзя. Я начала «писать» в уме. Понимала, нужно сохранить сделанное, а на свое долголетие не рассчитывала. Пришла мысль, как будто неосуществимая, но в жизни многое неосуществимое осуществляется. Решила найти молодую женщину, которая возьмет на себя сохранить «написанное». Для этого нужно было со слов запоминать наизусть. Такой человек нашелся, и мы приступили к работе. Вернувшись с лесоповала, мы садились где-нибудь во дворе, делая вид, что просто разговариваем, и занимались нашим делом. Одно слово, услышанное посторонним, могло погубить обеих.
Но нас развели: меня увезли с Колымы, работа прервалась более чем на год. Потом я снова взяла себя в руки и в довольно быстром темпе закончила все. К бумаге прибегала лишь для того, чтобы временно закрепить (начальными буквами строк) рождавшиеся куски, потом выбрасывала. Вещь вышла большая — строк примерно на четыре тысячи… Теперь нужно было «вынуть» повесть в стихах из головы и материализовать. Решила записать на папиросной бумаге и где-нибудь закопать. Конечно, я делала, как поняла потом, бесполезную работу — по неопытности засунула листки в жестяную коробку. Наверное, все проржавело и сгнило, хотя теперь это не имеет значения. Вспоминаю, как писала. Во-первых, делать это надо было обязательно открыто, не прячась — и под самым носом начальства, на глазах у всех, но незаметно для них. Я брала иголку, какую-нибудь починку, а также кусочек карандаша и бумагу. Садилась обычно поближе к воде: в случае чего утопить листки в луже, кувшине, ведре — и ограничиться карцером. Помню, ранней весной, сидела у нашего клуба и писала; позади была большая талая лужа. Вдруг вижу: с вахты бежит дежурный. Бежит ко мне! Я говорю себе: «Выдержка! Не двинусь до последней минуты!» И замечаю (а сердце-то уж черт знает где!): он глядит поверх моей головы. Значит, не во мне дело. Оказывается, кто-то святотатственно повесил сушить белье на крыше клуба. Меня может понять тот, кто знает, чем для человека, уже имевшего «вышку», грозила такая работа.
Наконец я все записала, строк по двадцать на бумажке, значит, всего было бумажек двести, носила их в марлевом мешочке на шее, берегла, чтобы не очень смять, пока не спрятала в той железной коробочке.
Подстраховывала меня приятельница — большой друг, рисковавшая разделить мою судьбу. Она не разделяла моих взглядов, но никогда — это проверено годами — не воспользовалась во зло моим доверием».
(После реабилитации в 1955 году Елена Владимирова по памяти восстановила и записала всю поэму.)
Однако, как правило, стихов поэты не записывали, их обнаружение грозило обернуться жестокой карой: карцером, переводом на более тяжелую работу, а то и новым сроком, и даже смертью «при попытке к бегству».
(Н. Надеждина)
С разоблаченным стукачом расправлялись без пощады:
Иногда тайное писанье (а творчество — дело интимное, таится соглядатаев) оборачивалось трагедией, как это случилось с Г. Ингалом, студентом Литинститута, однодельцем П. Набокова, который и рассказал об этом:
«Стихи — единственное, что могла без записи сохранить память на долгие годы, — рассказывает Н. Надеждина. — Стихи нельзя было отнять и уничтожить при обыске потому, что они внутри тебя. Так родился цикл "Стихи без бумаги"».
«Память стала как Государственный банк… — свидетельствует П. Набоков. — Воспитанная «академией» память уже в бумаге не нуждалась».
«Стихи — они отрабатывались в голове, на шепоте, запоминались, при случае записывались, при страхе уничтожались, и опять записывались, и опять уничтожались: обычная подпольная писательская работа»,— таков типичный процесс, как описывает его Юрий Грунин, его описание относится к концу сороковых — началу пятидесятых годов. Кроме того, сам процесс писания вызывал подозрение у соседей в бараке, если кто-то разживался бумагой:
Кто-то клочок раздобыл, принес,
И сразу в бараке волненье:
То ли стукач пишет донос,
То ли дурак — прошенье.
Когда нам принесли бушлат
И, оторвав на нем подкладку,
Мы отыскали в нем тетрадку,
Где были списки всех бригад,
Все происшествия в бараке —
Все разговоры, споры, драки,—
Всех тех, кого ты продал, гад!
Мы шесть билетиков загнули —
Был на седьмом поставлен крест.
Смерть протянула длинный перст…
(Ю. Домбровский)
«Жорик все время по ночам что-то писал тайно и прятал. Кто-то пустил слух, что он на каждого пишет характеристику для «кума»… Ночью, в запертом бараке, Жорика зарезали. А когда стали рассматривать, что он писал, «это» оказалось романом о французском композиторе Клоде Дебюсси! Именно этот факт подтвердил правду трагедии, так как еще в Литинституте Георгий Ингал читал нам на творческом семинаре Федина главы из этого романа».Но стихи в лагере, несмотря на риск, все же сочиняли, пытались записать (конечно, речь тут идет о настоящих стихах, «для себя», а не о частушках КВЧ, эти-то разрешались), иногда удавалось их сохранить и даже передать на волю. Довольно широко практиковался нехитрый способ, рассчитанный на неосведомленность лагерного цензора: вставляли свои стихи в письма, выдавая их за стихи Твардовского, Блока или какого-нибудь другого известного автора. Ю. И. Чирков вспоминает, как ему помогло имя Некрасова во время свидания с матерью на Соловках в начале тридцатых годов. При свидании присутствовал надзиратель, следя, чтобы арестант ничего не говорил об условиях жизни в лагере.
«На другой день я сказал маме, — пишет Ю. И. Чирков, — что выучил много больших стихотворений Некрасова и хочу, чтобы она проверила, правильно ли я читаю. — Это тот Некрасов, который написал «Полным-полна коробушка», — пояснил я тюремщику. Тот важно кивнул: — Знаю. Я подмигнул маме и начал монотонно:Мама вступила в игру и тоже стала читать:Старики преученые всюдуОбучают наукам меня,Книги дивные я не забуду,Их впервые увидел здесь я.Надя, Костина дочка, любезно
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (123) »