- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (24) »
Дальше помню мамины беззвучные слёзы, помню Володю, плотно сжимавшего губы, чтобы не разрыдаться. Мой брат старался выглядеть мужественно, ведь он был не намного моложе тех "мальчиков юнкеров", которые умирали в те дни, защищая кремль. Я не могла плакать от ужаса.
Погромов в Москве было тогда столько, что говорили, что если и остались какие дома не разграбленными, то это только потому, что Москва слишком большая. "Не разорваться же грабителям". "Грабь, громи, разрушай" - вот основной лозунг той осени. В людях "издохла совесть". Это слова Буревестника революции Максима Горького, сказанные именно о том жутком времени.
Наш московский митрополит владыка Тихон, как раз осенью 1917-года выбранный Всероссийским патриархом, предал анафеме грабителей и насильников, тех, кто разорял и разрушал храмы, осквернял святыни, "если они только ещё именем христианским называются".
Раньше Москву украшало множество церквей, и до начала революции они, как говорили старожилы, стояли почти пустыми. Считалось даже неприличным признаваться, что ты любишь церковную службу. Но я уже помню эти церкви, наполненные людьми, с каждым годом все плотнее и плотнее. Голос Церкви внезапно услышали все. В ответ Советская власть приняла декрет об отделении церкви от государства. Никакие церковные и религиозные общества не имели с тех пор прав юридических лиц. И, следовательно, не могли обладать никакой собственностью. Если истинно заявление, что этот декрет был ответом на анафему патриарха Тихона, то верно и следствие из него. А именно. Советская власть уравняла себя с грабителями и насильниками, которых и предала анафеме Православная Церковь.
Но ведь революцию нельзя делать в белых перчатках!
"Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном Чёрным:
Массовый террор.
Метлами ветру будет
Говядину чью подместь.
В этой черепов груде
Наша красная месть".
Это строки одного из самых популярных в те годы пролетарских поэтов Анатолия Мариенгофа.
У мамы на руках остались двое детей-подростков. Ей невероятно повезло где-то устроиться машинисткой, а в свободное время она перепродавала мелкие вещи на Лубянской площади, а потом и на Сухаревке. Так в те годы назывался рынок на Сухаревской площади и прилегающих к площади переулочках. Очень быстро там образовались торговые ряды. Иконный ряд, например, или галантерейный. Довольно скоро оборот рынка стал вполне сравним с дореволюционной Нижегородской ярмаркой, но для большинства москвичей цены казались запредельными. Голодные и нищие москвичи тех лет спекулянтов с Сухаревки презирали, но если подворачивался случай спекульнуть самим, то не упускали возможность. Мама, вдова профессора Первого Московского Университета, днём работала машинисткой, вечером была спекулянткой, а ночами, горячо, на коленях молилась. Мы с ней спали в одной комнате. Электричество в те дни, когда его давали, отключали в десять часов вечера, свечи стоили так дорого, что были недоступны, и я, просыпаясь от тихого шороха, видела в ночном сумраке мамин коленопреклоненный силуэт.
Холодную зиму 1919-го года мы смогли пережить только потому, что подселённый к нам жилец вовремя посоветовал поставить в комнате железную печку. Подселенца, молодого коммуниста, звали Семёном, он подружился с Володей и ненавязчиво жалел маму. Ненавязчиво, потому что именно тогда жалость была объявлена коммунистами унижающим человека чувством. Почему? Потому что "человек - это звучит гордо"?
Не знаю, что тогда продала на Сухаревке мама, но на нашем паркетном полу, в центре гостиной, потеснив дубовый стол с массивными резными тумбами-ножками и с крышкой, обтянутой поверху зеленым сукном, установили страшную железную печку с огромными трубами, тянущимися в другие комнаты и в ванную. Володя вместе с Семёном помогал печнику, поэтому врезка труб обошлась нам сравнительно дёшево. Железная печка обкладывалась кирпичами, для сохранения тепла. Между шкафами с папиными книгами с золотыми обрезами и сафьяновыми переплетами с тиснёнными золотом заглавиями возникли поленницы дров. Дрова мама и Володя возили, впрягаясь в тележку. Люди, впрягающиеся вместо лошади в телеги, никого не удивляли. Нередко можно было увидеть, как какая-нибудь немолодая генеральша в облезлом полушубке тащит на себе тележку с трупом своего мужа до ближайшего кладбища, останавливаясь возле перерытых трамвайных путей, чтобы передохнуть, вытереть пот с лица и продолжить свой жуткий путь.
Но несмотря ни на что, я училась. Училась в гимназии, которая довольно быстро была преобразована в одну из Единых трудовых школ. Иконы отовсюду сняли, но первое время преподаватели остались те же. Занятия прерывались постоянными посещениями скучнейших митингов, и более весёлым, потому что разрешалось двигаться, участием в демонстрациях, связанных с советскими праздниками. На всех этих мероприятиях детям раздавали иногда даже конфекты. И это нам, постоянно голодным. Для меня было мучительно трудным не рвануться вперёд в общей толпе для того, чтобы ухватить липкую конфетку поскорее. До сих пор ярко помню конфликт между воспитанием и заматерелым голодом.
Как-то так, в постоянной борьбе с холодом и голодом, я дожила лет до пятнадцати. И мы с моей школьной подругой решили тоже помочь родителям, решили заняться спекуляцией. Леля раздобыла мешочек с конфектами, и мы с ней пошли торговать к электрическому театру. Продавали конфекты развлекающейся публике поштучно, и у меня даже мысли не возникло, чтобы съесть хоть одну конфетку самой. В тот осенний вечер я заработала 3327 рублей, купила на эти деньги кусок глицеринового мыла и с
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (24) »