— Положи карты, стерва! — грубо сказал Густав Максимилианович. — Господа, я прошу извинения как хозяин, эта дама шулер, — я видел, — у нее под платком накладка.
Иван Константинович терял партнера по ночным дежурствам. Старика Майтопа постиг второй удар. Он лежал на высокой, почти квадратной постели под розовым хрустальным фонарем. Розовые и желтые, прямые, как стрела, лучи падали на круглую голову, густые черные брови и колючие ресницы, но нисколько не оживляли неподвижное восковое лицо. Изредка Майтоп двигал левой рукой и глядел на нее, чтобы видеть, что рука еще движется. Иван Константинович не любил смотреть на умирающих, но Майтоп умирал спокойно и, можно сказать, даже величественно. — Не обращайте внимания, — еще раз сказал он, с трудом ворочая языком. — Он пригласил вас, — мужественным, грудным голосом произнесла Мириам Соломоновна Майтоп, — он позвал вас, чтобы вы были свидетелем. Иван Константинович молча посмотрел на старуху с мужеподобным лицом. Она держала в руках свернутые в трубку бумаги. Старый Майтоп тоже глядел на нее одним полуоткрытым глазом и странно двигал бровью. — Наши сыновья в Петрограде, — продолжала Мириам Соломоновна, — дочка не может прийти, она живет в Мертвом переулке, там — юнкера. Вениамин Бабакаевич просит вас и доктора Кана засвидетельствовать его завещание. Ему шестьдесят восемь лет, он не собирался умирать, но небо решило иначе. Она повернула острый, осыпанный бородавками подбородок к постели мужа: — Вениамин, ты хочешь, чтобы я читала все? Иван Константинович устал, он не прочь был сесть, но сидеть при такой ситуации было не совсем удобно. И, стоя на ногах и переминаясь с ноги на ногу, он слушал мужеподобный голос старухи: — Находясь в здравом уме и твердой памяти… — …сыну моему Михаилу, — медленно и торжественно читала старуха, — сто пятьдесят билетов первого дворянского с выигрышами займа, участок земли в Симферополе и два каменных четырехэтажных дома в Москве, дачу в Балаклаве… — …а также семьсот пятьдесят тысяч в облигациях Волжско-Камского… — …часы, осыпанные бриллиантами, подарок императора Александра третьего… Она перевернула плотный белый лист и продолжала: — Дочери моей Эсфирь Вениаминовне сто пятьдесят билетов первого дворянского с выигрышами займа… дом в Петрограде на Литейном проспекте, дом в Петрограде на Кирочной… дачу Лейла в Алупке… семьсот пятьдесят тысяч в акциях Общества взаимного кредита… — Сыну Борису Вениаминовичу — табачную фабрику в городе Ростов-на-Дону. Иван Константинович устал. Его смущало то обстоятельство, что он, уважаемый в обществе человек, имеющий много научных трудов, известный людям науки на Западе, он никогда не имел в руках суммы более тысячи рублей и теперь каким-то нелепым образом приобщался к миллионному состоянию фабриканта и землевладельца. Скромный человек, в сущности, нищий, свидетельствует переход этих миллионов из рук умирающего Майтопа в руки его семьи. — Моей жене Мириам Соломоновне… В третьей комнате зазвонил телефон, и тотчас же вошла горничная, тоже почти старуха. — Просит Эсфирь Вениаминовна. Старуха Майтоп вышла и оставила Ивана Константиновича одного с умирающим. Чтобы не глядеть на него, Иван Константинович уставился в открытую дверь. Он видел всю анфиладу комнат этого тихого и, должно быть, удивительно прохладного в жаркие дни дома. Паркет светился сухим золотым блеском, отражая тяжелую черную с бронзовыми пластинами мебель. Где-то вдали тихо и успокоительно потрескивали угли в камине. Даже здесь, в спальне, запах лимонного дерева глушил запах лекарств и камфоры. — Иван Константинович, — довольно твердо выговаривая слова, произнес умирающий, — здесь, на туалете, вы найдете кожаную папку с бумагами. Откройте ее и возьмите запечатанное письмо в синем конверте. Оно адресовано Эсфирь, моей младшей… Иван Константинович исполнил просьбу Майтопа. — Уничтожьте его у себя дома. Если хотите, прочитайте перед тем… Левый полуоткрытый глаз Майтопа смотрел на Ивана Константиновича осмысленно и сурово. «В здравом уме и твердой памяти», — подумал Иван Константинович. Было на редкость тихо. Особняк стоял в глубине двора, защищенный доходными домами. И даже канонада доносилась сюда едва слышно, заглушенная плотными драпировками и спущенными шторами. Рот старика Майтопа снова покривился, и он менее громко, но все же вполне явственно сказал: — Ничего. Я хорошо пожил в свое время.
«Фирочка, счастье мое, это мое десятое письмо к тебе. Не знаю, не уверен, получишь ли ты и это письмо. Я, наверно, сошел с ума, я жить не могу без тебя, Фирочка, я не хочу жить без тебя. Самое страшное в том, что я не могу увидеть тебя, услышать твой смех, взять твои теплые ручки и рассказать все, что случилось в эти пять дней. Ведь ты ничего не знаешь и, может быть, никогда ничего не узнаешь, и, может быть, скажешь — он был какой-то сумасшедший, зачем он это сделал, почему это случилось. Фирочка, ты ушла от меня в среду вечером, я проводил тебя, и мы четыре раза поцеловались под твоими окнами, в четверг я снова ждал тебя и не дождался у мостика на Приморском… Это все идиот дядя Коля, теперь я понимаю все. Он видел нас вместе и спрашивает меня: „Ты любишь дочь Майтопа, ты — умница, он миллионер, она чудесная невеста“. (Мне противно это писать, но надо, чтобы ты знала правду.) И тут он начал свои дурацкие рассуждения: „Твой отец был великим артистом и значил больше, чем десять Майтопов, хочешь, я пойду и поговорю с отцом Фиры?“ Я поругался с ним и подумал, что все этим и кончится… Только теперь я понял, какие это подлые люди и чего они все стоят. Они не могли успокоиться, они смотрели на нашу любовь, как на дело. Стали шушукаться дядьки и тетки и бегать друг к другу и умильно смотреть на меня. Пока это происходило, я ничего не понимал, мне плевать на миллионы твоего отца, я люблю тебя, моя Фирочка, мою прекрасную, умную девочку. Я ни о чем не хочу знать, что они со мной сделали, проклятые… В четверг в восемь часов я пришел к мостику и ждал тебя больше часу и ушел, но затем вернулся и пришел к одиннадцати часам вечера, потом пошел к твоему дому и стоял у решетки, пока в доме не потушили все огни. У меня было дурное предчувствие, я не спал всю ночь и утром написал первое коротенькое письмо, поймал на почте вашу Гертруду Эрнестовну, умолял ее передать это письмо тебе. Спрашиваю: „Она больна?“ Отвечает „нет“ и не смотрит в глаза. Вечером я опять у мостика, и опять тебя нет. Я уже ни о чем другом не могу думать, я стал понимать, что такое сумасшествие от любви, когда ты хочешь думать о другом, о
Иван Константинович терял партнера по ночным дежурствам. Старика Майтопа постиг второй удар. Он лежал на высокой, почти квадратной постели под розовым хрустальным фонарем. Розовые и желтые, прямые, как стрела, лучи падали на круглую голову, густые черные брови и колючие ресницы, но нисколько не оживляли неподвижное восковое лицо. Изредка Майтоп двигал левой рукой и глядел на нее, чтобы видеть, что рука еще движется. Иван Константинович не любил смотреть на умирающих, но Майтоп умирал спокойно и, можно сказать, даже величественно. — Не обращайте внимания, — еще раз сказал он, с трудом ворочая языком. — Он пригласил вас, — мужественным, грудным голосом произнесла Мириам Соломоновна Майтоп, — он позвал вас, чтобы вы были свидетелем. Иван Константинович молча посмотрел на старуху с мужеподобным лицом. Она держала в руках свернутые в трубку бумаги. Старый Майтоп тоже глядел на нее одним полуоткрытым глазом и странно двигал бровью. — Наши сыновья в Петрограде, — продолжала Мириам Соломоновна, — дочка не может прийти, она живет в Мертвом переулке, там — юнкера. Вениамин Бабакаевич просит вас и доктора Кана засвидетельствовать его завещание. Ему шестьдесят восемь лет, он не собирался умирать, но небо решило иначе. Она повернула острый, осыпанный бородавками подбородок к постели мужа: — Вениамин, ты хочешь, чтобы я читала все? Иван Константинович устал, он не прочь был сесть, но сидеть при такой ситуации было не совсем удобно. И, стоя на ногах и переминаясь с ноги на ногу, он слушал мужеподобный голос старухи: — Находясь в здравом уме и твердой памяти… — …сыну моему Михаилу, — медленно и торжественно читала старуха, — сто пятьдесят билетов первого дворянского с выигрышами займа, участок земли в Симферополе и два каменных четырехэтажных дома в Москве, дачу в Балаклаве… — …а также семьсот пятьдесят тысяч в облигациях Волжско-Камского… — …часы, осыпанные бриллиантами, подарок императора Александра третьего… Она перевернула плотный белый лист и продолжала: — Дочери моей Эсфирь Вениаминовне сто пятьдесят билетов первого дворянского с выигрышами займа… дом в Петрограде на Литейном проспекте, дом в Петрограде на Кирочной… дачу Лейла в Алупке… семьсот пятьдесят тысяч в акциях Общества взаимного кредита… — Сыну Борису Вениаминовичу — табачную фабрику в городе Ростов-на-Дону. Иван Константинович устал. Его смущало то обстоятельство, что он, уважаемый в обществе человек, имеющий много научных трудов, известный людям науки на Западе, он никогда не имел в руках суммы более тысячи рублей и теперь каким-то нелепым образом приобщался к миллионному состоянию фабриканта и землевладельца. Скромный человек, в сущности, нищий, свидетельствует переход этих миллионов из рук умирающего Майтопа в руки его семьи. — Моей жене Мириам Соломоновне… В третьей комнате зазвонил телефон, и тотчас же вошла горничная, тоже почти старуха. — Просит Эсфирь Вениаминовна. Старуха Майтоп вышла и оставила Ивана Константиновича одного с умирающим. Чтобы не глядеть на него, Иван Константинович уставился в открытую дверь. Он видел всю анфиладу комнат этого тихого и, должно быть, удивительно прохладного в жаркие дни дома. Паркет светился сухим золотым блеском, отражая тяжелую черную с бронзовыми пластинами мебель. Где-то вдали тихо и успокоительно потрескивали угли в камине. Даже здесь, в спальне, запах лимонного дерева глушил запах лекарств и камфоры. — Иван Константинович, — довольно твердо выговаривая слова, произнес умирающий, — здесь, на туалете, вы найдете кожаную папку с бумагами. Откройте ее и возьмите запечатанное письмо в синем конверте. Оно адресовано Эсфирь, моей младшей… Иван Константинович исполнил просьбу Майтопа. — Уничтожьте его у себя дома. Если хотите, прочитайте перед тем… Левый полуоткрытый глаз Майтопа смотрел на Ивана Константиновича осмысленно и сурово. «В здравом уме и твердой памяти», — подумал Иван Константинович. Было на редкость тихо. Особняк стоял в глубине двора, защищенный доходными домами. И даже канонада доносилась сюда едва слышно, заглушенная плотными драпировками и спущенными шторами. Рот старика Майтопа снова покривился, и он менее громко, но все же вполне явственно сказал: — Ничего. Я хорошо пожил в свое время.
«Фирочка, счастье мое, это мое десятое письмо к тебе. Не знаю, не уверен, получишь ли ты и это письмо. Я, наверно, сошел с ума, я жить не могу без тебя, Фирочка, я не хочу жить без тебя. Самое страшное в том, что я не могу увидеть тебя, услышать твой смех, взять твои теплые ручки и рассказать все, что случилось в эти пять дней. Ведь ты ничего не знаешь и, может быть, никогда ничего не узнаешь, и, может быть, скажешь — он был какой-то сумасшедший, зачем он это сделал, почему это случилось. Фирочка, ты ушла от меня в среду вечером, я проводил тебя, и мы четыре раза поцеловались под твоими окнами, в четверг я снова ждал тебя и не дождался у мостика на Приморском… Это все идиот дядя Коля, теперь я понимаю все. Он видел нас вместе и спрашивает меня: „Ты любишь дочь Майтопа, ты — умница, он миллионер, она чудесная невеста“. (Мне противно это писать, но надо, чтобы ты знала правду.) И тут он начал свои дурацкие рассуждения: „Твой отец был великим артистом и значил больше, чем десять Майтопов, хочешь, я пойду и поговорю с отцом Фиры?“ Я поругался с ним и подумал, что все этим и кончится… Только теперь я понял, какие это подлые люди и чего они все стоят. Они не могли успокоиться, они смотрели на нашу любовь, как на дело. Стали шушукаться дядьки и тетки и бегать друг к другу и умильно смотреть на меня. Пока это происходило, я ничего не понимал, мне плевать на миллионы твоего отца, я люблю тебя, моя Фирочка, мою прекрасную, умную девочку. Я ни о чем не хочу знать, что они со мной сделали, проклятые… В четверг в восемь часов я пришел к мостику и ждал тебя больше часу и ушел, но затем вернулся и пришел к одиннадцати часам вечера, потом пошел к твоему дому и стоял у решетки, пока в доме не потушили все огни. У меня было дурное предчувствие, я не спал всю ночь и утром написал первое коротенькое письмо, поймал на почте вашу Гертруду Эрнестовну, умолял ее передать это письмо тебе. Спрашиваю: „Она больна?“ Отвечает „нет“ и не смотрит в глаза. Вечером я опять у мостика, и опять тебя нет. Я уже ни о чем другом не могу думать, я стал понимать, что такое сумасшествие от любви, когда ты хочешь думать о другом, о