спальне Краутца. Все мои мысли сосредоточились на пьесе. Еще не было написано ни строчки, хотя я уже напал на след идеи, с помощью которой подчиню сценическое действие одному, основополагающему комическому приему, что полностью соответствовало цели моей командировки. Только когда рожок умолк и вращающиеся сигнальные огни отразились в оконном стекле, я окончательно очнулся от того, что до этой минуты считал единственно важным на свете. Я бросился бежать по пологому холму, отделявшему хутор от деревни, и уже на бегу увидел страшные последствия своих усилий. Итак, я увидел Понго на балке, торчавшей из резонансного отверстия колокольни, увидел смертельную глубину под ним и людей, столпившихся возле поваленной ограды, — они неотрывно смотрели вверх; я увидел кордон полиции, пожарные и санитарные машины, увидел, наконец, и себя, уже готового сломать ту невидимую преграду между теми, кто имеет право спасать, и теми, кто его не имеет, в случае, если спасать еще не поздно. Но пожилой полицейский преградил мне дорогу:
— Вы кто такой?
Я был надежно огражден от опасности своей любимой и в то же время презираемой одежкой, состоявшей из тускло-желтых вельветовых штанов и серо-зеленой спортивной куртки, но тем не менее всей кожей ощутил настоятельность этого вопроса.
— Крамбах, — кинул я через плечо.
Человек крепко держал меня за рукав. Я высвободился, но остался стоять с каким-то понуро-смиренным видом. Я проклинал свои усы, с помощью коих пытался сообщить своему широкому лицу обывателя хотя бы тень художественной аскезы; здесь мне они только повредили.
— Крамбах? — произнес полицейский и попытался вновь ухватить меня за рукав.
— Да, — сказал я, — вот именно! Я здесь не для забавы! Я работаю в литчасти, понимаете вы, в литчасти городского театра. Ищу сюжет для пьесы.
Едва выговорив последние слова, я понял, что в этой ситуации не мог сказать ничего глупее.. Но мне повезло, и мои слова не случайно соответствовали роли, которую я тут играл и в которой так ужасно провалился. Полицейский почти отдернул руку от меня, отошел на шаг и стал озираться, словно ища подмоги. Но все, у кого были глаза, смотрели на Понго. Мы должны были одни довести сцену до конца. Я — игнорируя его подозрительность, он — обеспечивая себе алиби.
— Вы из этих?
Он указал на людей с хутора. На Бруно и Китти, на Гундель, на хозяев пивной, на Йозефа и Густу, на учителя Краутца. Одним кратким, без всяких комментариев «нет» я мог бы уйти от ответственности. Нет, я действительно был не из их числа, я не должен был разделить их участь. Я пробыл на хуторе лишь несколько дней и намеревался вскоре, при первом же сигнале бедствия, вновь покинуть его. А они хотели или должны были остаться до конца отпущенного им срока. И даже потом, когда они уйдут отсюда, это будет для них не окончанием командировки, а вступлением — несмотря ни на какую помощь — в новую, неведомую еще жизнь. Я был их гостем в то время, когда им не нужны были никакие гости. Они терпели мое вторжение в суровый мир их одиноких решений, ибо им не хватало сил воспользоваться правом хозяев дома и еще потому, что пристанище, в котором они могли мне отказать, было на том клочке земли, что неудержимо уходил у них из-под ног, да, он уже им не принадлежал. И это обстоятельство стерло разницу между нами, но ни в коем случае не устранило ее. Сейчас, когда смерть сидела на балке рядом с Понго, соблазн подчеркнуть эту разницу был очень велик. И все же я сказал:
— Да, я из этих.
И полицейский пропустил меня. На лице его промелькнуло то противоречивое удовлетворение, с каким человек убирает с дороги булыжник, если ему не удалось сдвинуть более тяжелый камень. Я заметил и это. Увидел и себя, идущего к людям и устремившего глаза туда же, куда и они. И если все-таки я сейчас пишу свой отчет, то не затем, чтобы исполнить служебный долг, а для того, чтобы обосновать это «да». Это было первое спонтанное признание вины, которую я хочу всецело осознать. Лишь сделав это, я смогу опять вернуться к работе.