ты доверял мне свою жизнь… Возможно, Эрик, для тебя это было сущей забавой, а обо мне ты подумал? А вдруг противоядие не подействует? Или я не успею вовремя наложить жгут, чтобы остановить кровотечение на твоем запястье? Тебя никогда не волновало, что я думаю обо всем этом? От раза к разу наблюдать за тем, как ты умираешь, угасаешь у меня на глазах, и все тщательно запоминать, чтобы потом в деталях пересказать тебе!
Она рассердилась, не без удовольствия подумал я. Гнев разрумянил ее щеки, искорками запрыгал в глазах; гордая, своенравная грудь вздымалась и опадала, словно желала вырваться из нежных оков укрывавшего ее платья. Хорошо. Немного подлакировать, и тогда вполне сойдет… Неожиданно желудок пронзила острая боль — но тут же отступила. Я глубоко вздохнул.
— Найда, ты ведь перерезала веревку, разве не так? Значит, ты все еще любишь меня?
— А разве это возможно? — Холод был в ее темных глазах, лед в голосе. Я знал, что если прикоснусь к ней, то почувствую, как холодна ее кожа. — Любовь? А ты знаешь, скольких видов она бывает? Или ненависть? Или и то, и другое вместе? И все это перепутывается друг с другом, покуда твой мозг не становится вместилищем миллиона крошечных взрывов — и тогда твое сердце начинает содрогаться от рыданий, а слезы падают в темноту внутри тебя…
Новая волна боли захлестнула меня; холодный пот устремился через поры наружу. Во рту остался какой-то странный привкус… Тревога завибрировала по всем нервам.
— Это виски…
— Да, Эрик. Это виски. Аконит.
— Аконит?! — Я попытался было броситься на нее, но болезненная слабость отшвырнула меня обратно. Я знал этот яд — сам же использовал его, когда писал в прошлом году два романа. Медленное, многочасовое угасание при сохраняющемся до самого конца сознании.
Я неотрывно смотрел на нее — она все так же стояла на коленях, сжав изящные ладони, и спокойно, без малейшей тени гнева во взгляде разглядывала меня, а нежное овальное лицо оставалось все таким же мрачным и пустым. Смерть, как и женщина — столь же прекрасна и таинственна…
Слезы застилали мне глаза. Вздымающийся страх, багровая боль и жуткое осознание того, что мне уже никогда не записать на бумаге ни строчки. Но почему она избрала для меня столь чудовищный конец? Почему не позволила мне отойти в мир иной с веревкой на шее?
Найда встала и повернулась к моему письменному столу, приподнялась на цыпочки, потянувшись к возвышающимся над ним настенным полкам, взяла пачку рукописей, которые, как я прежде был абсолютно уверен, никогда не читала.
Почти машинально Найда отыскала какое-то место в середине рукописи. Ровным, бесцветным голосом, даже не взглянув на меня, она начала читать вслух слова, заживо вырванные — горячими и кровоточащими — из самой жизни.
Как все просто, подумал Говард с благоговейным ужасом, молча стоя в безлюдном, погруженном в полумрак помещении детской. И как быстро. Обошлось без борьбы. Крошечное тельце младенца неподвижно лежало в кроватке, но это не была неподвижность спящего ребенка. Его собственное дитя, его сын — мертв, потому что он даже пальцем не пошевелил, когда увидел, что происходит. И умер он из-за его неуемного любопытства, беспредельной жажды опробовать каждое новое ощущение, которое, пусть даже оно будет страшным и жестоким, способна предложить ему жизнь — да, тот самый тянувшийся из глубины веков греховный порыв к знанию любой ценой… И вот теперь он стал человеком, напрочь отрезанным от своих собратьев по полу, остальных мужчин. Весь остаток своей жизни ему предстоит брести в одиночку, неся в себе жуткое знание, сокрытое где-то в глубинах сердца и никому не ведомое. Знание о том, что он мог остановить, однако не сделал этого…
Найда оторвала взгляд от рукописи моей последней книги. Голос ее зазвучал низко, бесстрастно, почти смиренно.
— Петля была бы для тебя слишком легким наказанием.
Перевод: Вяч. Акимов