не мог заснуть в эту ночь. Мешал свет прожекторов и дыхание огромной спящей массы.
Вдруг я услышал хруст. Именно хруст. Как будто какое-то огромное животное пережевывало хрящи другого.
Я сел, прислушиваясь. Вот опять: хрр… хрр… Я взглянул туда, где хрустело, и заорал, оглушая себя и других… В метрах пятнадцати от меня, на спине спящего Женьки (он всегда спал на животе), сидел Бакенбард и двумя руками вбивал в него «пику» (это — скоба, которой скрепляют балки. Выпрямленная, с обмотанным тряпкой одним концом, она и впрямь напоминает пику, длиною не менее полуметра).
Даже после того, как мой крик поднял на ноги весь барак, Бакенбард продолжал казнь. Во всем этом был ритм: на счете один, два — он вынимал ее… На счете «три» — всаживал до тех пор, пока она не упиралась во что-то твердое и хрустящее.
Я сидел и плакал долго и беззвучно. Утром пришли надзиратели и вынесли Женьку. Я проводил его глазами.
Лицо Женьки было спокойно, как у человека, спящего глубоким и здоровым сном.
В город мчатся машины. А, ну их! Пойду пешком. Мороз невелик. Дорога повернула круто, обогнула пологий холм с высоковольтной опорой и уперлась в городок. Слева дымится черная вода Ангары, мороз еще слабоват. Остановит ее он позже, в декабре, а может быть, в январе. Городок начался с двухэтажных разноцветных домиков. Около каждого конвой — пятнадцатиметровые кедры и ни одного забора. (Как я ненавижу заборы!) У розового домика пилят дрова. — На Социалистическую как пройти? — Вон дымит, видите? Это баня. До нее дотопаете и влево до моста… Там спросите. Стучу в дверь зеленого домика в конце Социалистической улицы. — Сейчас, Виктор, сейчас, — весело крикнули из-за двери. — У нас тут две задвижки, французский замок и русский крюк!.. Распахнулась дверь, и нос к носу — хохочущая девчонка. — Здрасте! Здрасте! Я — Женя. По мужу — Боброва. Андрейка на работе. Давайте валенки — у нас тепло… Толкает меня на табурет, хватается за валенок. — Ну, что вы, что вы, Женечка! Я сам… — Сами вы ничего не будете! Сдернула валенок. Не даю ей схватить за второй. Она бьет по рукам и смеется на весь дом. — Не буяньте! А то свяжем! Вот Андрейка придет и свяжем! У нас санаторный режим. — Как, опять режим?! — Ничего! Ничего! Андрейка и тот привык. Вот шлепанцы. Я почему-то представляла вас седым… — Я вас почему-то черненькой… — И с такими ногами? Она делает колесом ноги, оттопыривает нижнюю губу и проходит впереди меня в комнату. — У Андрея Васильевича самая красивая жена в Ангарске, — говорит она совсем серьезно самой себе в маленькое круглое зеркальце. — А я — в курсе! — Откуда? — Он мне о вашей красоте все уши прожужжал: «Женя, Женя, Женя, Женя». — Он мне про вас тоже. Только и слышу целыми днями: «Витя, Витя, Витя, Витя!» Выскочила в кухню. С Андреем Бобровым я жил в одном бараке целый год, и целый год он действительно говорил со мной только на одну тему. О ней.
ЛИСТ ТРИДЦАТЬ ВТОРОЙ
Перешагиваю через четыре года. За эти четыре года… Нет. Не буду. О чем рассказывать? Сколько спилил сосен и кедров? Сколько перетаскал кирпичей и бревен? Сколько видел зарезанных, повесившихся? Сколько прослушал исповедей и сколько лжи? Сколько видел обмороженных рук и ног? Сколько я сам провалялся в сангородках (цинга, дистрофия, язвы, геморрой, чирии)? Про это рассказывать? Поверьте мне: больно об этом писать, а читать скучно. Тысяча девятьсот пятьдесят третий год. Март. Кончина. — Газету!!! По дверям цензорской руками и ногами… — Давай га-зе-ту!!! Шепнул об этом кто-то из вольных. Облетело мгновенно. Поднялся весь лагерь. Закипел. Забурлил. — Что же будет?.. Что же будет?.. — Да ничаво. Ряшотки потолше, а пайка потонше буде… — Представляю, в Москве что творится… — Сожгут?! Что вы, Федор Николаевич! Никогда! Заложат еще один Мавзолей, вот увидите… — Теперь и вовсе не до нас… — Второго такого нет. Эпоха не в состоянии лепить гениев, как сырники… — Кстати, о сырниках… Анекдот вспомнил… — Ха-ха-ха!!! — И не стыдно вам? В такой день… Осталось же, наконец, что-нибудь человеческое у вас? — Ты чего пасть разинул, контра?! Небось, сам про него анекдоты тискал! — Да ну его, Серега! Он же чеканутый: тридцать писем накатал покойничку… — Умора!.. Лучше б две колоды смастырил. А я только девять. Последнее, девятое, было тогда с собой… В Москве. От Фомина вышел, поплелся в приемную ЦК и сунул в огромный дубовый ящик. Что же будет теперь?ЛИСТ ТРИДЦАТЬ ТРЕТИЙ
— Распишитесь, пожалуйста, здесь… Бланк. Герб. «…нашла необоснованным… отменить… реабилитировать. Председатель специальной комиссии Верховного Совета СССР… 17 октября 1956 года». — Вы следуете на постоянное жительство в Ленинград? — Нет. Мне бы хотелось некоторое время поработать здесь, в Ангарске. — Тогда с этой бумагой вы обратитесь в местный Совет. Препятствий с пропиской не будет. Жмет руку второй раз. — А отчаяние, Костров, изгоните. Вы еще так молоды. Не сломайтесь… Трагедия не только ваша… Партия просит принять извинения, а, по существу, больше всего пострадала она… Разберитесь не спеша. Будьте трезвы и мужественны. В добрый путь… Из-за стола поднялась седая женщина. На серой кофте орден Ленина. Руки — кости да кожа с мозолями. — Виктор, я, как мать… — (Она ищет слова.) — Я девять лет… Ты должен верить… Взяла из пепельницы окурок. Затянулась. — Такой же сын у меня, — гордо сказала она. — Он верит. И ты должен верить, Костров. Другого нет. Нет…ЛИСТ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТЫЙ
— Не оглядывайся!.. Это кричат мне вслед остающиеся. Есть примета: выходишь на свободу — не оглядывайся, а то вернешься. Но я оглянулся. Какие там приметы, когда оставляю здесь так много. — Прощайте, бараки и юрты! Вы сохранили от стужи тело мое! Прощай, кухня, где на моем счету, в буквальном смысле, пуд съеденной соли… Хотя… что я?.. Сейчас умножим… Прохожу через вахту. Овчарка посмотрела на меня без интереса и зевнула. …Значит, триста шестьдесят пять умножим на восемь… четыре в уме… трижды восемь… итого: две тысячи девятьсот двадцать… округляем… две тысячи девятьсот дней. В день по десять граммов… так… Двадцать девять кило. Почти два пуда!В город мчатся машины. А, ну их! Пойду пешком. Мороз невелик. Дорога повернула круто, обогнула пологий холм с высоковольтной опорой и уперлась в городок. Слева дымится черная вода Ангары, мороз еще слабоват. Остановит ее он позже, в декабре, а может быть, в январе. Городок начался с двухэтажных разноцветных домиков. Около каждого конвой — пятнадцатиметровые кедры и ни одного забора. (Как я ненавижу заборы!) У розового домика пилят дрова. — На Социалистическую как пройти? — Вон дымит, видите? Это баня. До нее дотопаете и влево до моста… Там спросите. Стучу в дверь зеленого домика в конце Социалистической улицы. — Сейчас, Виктор, сейчас, — весело крикнули из-за двери. — У нас тут две задвижки, французский замок и русский крюк!.. Распахнулась дверь, и нос к носу — хохочущая девчонка. — Здрасте! Здрасте! Я — Женя. По мужу — Боброва. Андрейка на работе. Давайте валенки — у нас тепло… Толкает меня на табурет, хватается за валенок. — Ну, что вы, что вы, Женечка! Я сам… — Сами вы ничего не будете! Сдернула валенок. Не даю ей схватить за второй. Она бьет по рукам и смеется на весь дом. — Не буяньте! А то свяжем! Вот Андрейка придет и свяжем! У нас санаторный режим. — Как, опять режим?! — Ничего! Ничего! Андрейка и тот привык. Вот шлепанцы. Я почему-то представляла вас седым… — Я вас почему-то черненькой… — И с такими ногами? Она делает колесом ноги, оттопыривает нижнюю губу и проходит впереди меня в комнату. — У Андрея Васильевича самая красивая жена в Ангарске, — говорит она совсем серьезно самой себе в маленькое круглое зеркальце. — А я — в курсе! — Откуда? — Он мне о вашей красоте все уши прожужжал: «Женя, Женя, Женя, Женя». — Он мне про вас тоже. Только и слышу целыми днями: «Витя, Витя, Витя, Витя!» Выскочила в кухню. С Андреем Бобровым я жил в одном бараке целый год, и целый год он действительно говорил со мной только на одну тему. О ней.