— Следовательно, реальный мир — это просто набор сущностей, одинаково воспринимаемых разными людьми?
Самсон скривил губы и заявил:
— Я уже говорил, что не силён в метафизике, однако считаю это допустимым доказательством.
— Да… Но, доктор, предположим, что все наблюдатели ошибаются. Предположим, к примеру, наличие множества миров и реальностей, а не только одной. Предположим далее, что наблюдатель воспринимает лишь одну произвольно выбранную реальность из бесконечного ряда реальностей. Или предположим, сама природа единой реальности такова, что она способна меняться, а я каким-то образом воспринимаю её изменения.
Доктор Самсон вздохнул, вытащил небольшую зелёную летучую мышь, случайно залетевшую ему в пиджак, и рассеянно прихлопнул её линейкой.
— Если это так, — сказал он, — то я не могу опровергнуть ни одного из твоих предположений. Том, я считаю, что нам лучше ещё раз проанализировать весь твой сон.
Лэниген скривился.
— Мне бы действительно этого не хотелось. У меня такое чувство…
— Догадываюсь, что ты имеешь в виду, — улыбнувшись, произнёс Самсон. — Зато мы раз и навсегда либо докажем, либо опровергнем твои сомнения, не так ли?
— Видимо, да, — согласился Лэниген. Набравшись храбрости (а что ещё оставалось делать?) он начал: — Значит так: сон начинается… начинается…
От одного только воспоминания его сковал ужас — головокружительный, тошнотворный ужас. Лэниген пытался было встать с кушетки, но увидел нависшее над собой лицо доктора, блеснувшее металлом, услышал, как тот произнёс: «Попробуй расслабиться… подумай о чём-нибудь приятном», а затем либо Лэниген, либо мир, либо тот и другой вместе, умерли.
Лэниген и (или) мир вернулись к существованию. Какое-то время прошло, а может, и не прошло. Что-то, может, произошло, а может, и нет.
Лэниген приподнялся на кушетке и посмотрел на Самсона.
— Ну, как себя чувствуешь? — спросил доктор.
— Нормально, — ответил Лэниген, — Что случилось?
— Тебе было плохо, — сообщил Самсон. — Расслабься чуть-чуть.
Лэниген снова лёг и попытался успокоиться. Доктор сидел за столом и что-то писал. Лэниген зажмурился и сосчитал до двадцати. Потом осторожно открыл глаза. Доктор Самсон всё ещё писал. Лэниген оглядел комнату, насчитал пять картин, повторно пересчитал их, взглянул на зелёный ковёр и снова закрыл глаза. На этот раз он сосчитал до пятидесяти.
— Ну что, побеседуем? — закрывая тетрадь, спросил доктор Самсон.
— Нет, только не сейчас, — ответил Лэниген. (Пять картин, зелёный ковёр.)
— Как пожелаешь, — согласился доктор. — Я думаю, на сегодня хватит. Но если хочешь, можешь полежать в приёмной…
— Нет, благодарю, я лучше пойду домой, — отказался Лэниген. Он встал с кушетки, прошёл по зелёному ковру к двери, оглянулся, снова посмотрел на пять висящих на стене картин и на доктора Самсона, который ободряюще улыбался ему, после чего вышел в приёмную, дошёл до входной двери, вышел, прошёл по коридору, спустился по лестнице и оказался на улице.
Он шёл по улице и смотрел на деревья, на ветвях которых от лёгкого ветерка трепетали зелёные листья. По обеим сторонам улицы двигался поток машин. Небо оставалось голубым, и очевидно, было таким всё время.
Сон? Лэниген ущипнул себя. (Ущипнул свой сон?) И не проснулся. Тогда он вскрикнул. (Воображаемый крик?) И опять не проснулся.
Лэниген попал в свой, до мелочей узнаваемый, кошмар. Но на сей раз он длился много дольше, чем раньше. Следовательно, это больше не сон, (Ведь сон — просто краткодлящаяся жизнь, а жизнь — очень долгий сон.) Лэниген совершил переход из реальности в сон (или реальность перебросила в сон Лэнигена!). Невозможное стало возможным, просто став тем, что оно есть.
И тротуар ни разу не прогнулся под его ногами. И Первый Национальный Городской Банк находился там, где ему положено — он был здесь вчера, и будет завтра; гротескно лишённый возможностей, он больше никогда не станет пальцем, аэропланом или скелетом доисторического чудовища, а как был, так и останется угрюмым серым зданием из стали и бетона, сохраняющим бессмысленное существование в своей неизменности до тех пор, пока люди с разрушающей техникой не сломают его.
Лэниген брёл по этому замершему миру, видя над собой голубое с белизной по краям небо, застывшее в своей постоянности. И движение транспорта везде было правосторонним, и люди переходили улицы по переходам, и стрелка часов отсчитывала минуты, не нарушая общего хода времени.
А где-то за городом расположились пригороды; но Лэниген знал, что трава там не вырастет внезапно под чьими-нибудь ногами. Она просто растёт сама по себе, растёт неумолимо, но незаметно глазу, не согласуясь с чьими бы там ни было чувствами. А горы, как были черны и высоки, так такими и оставались — вросшими в землю гигантами, лишёнными возможности (и совершенно не предназначенными для этого) маршировать под золотым (или лиловым, или зелёным) небом.
Застывший мир. Предопределённый мир рутины и привычностей. Мир, где жутчайшая скука не только возможна, но предопределена. Реальность, в которой быстроизменчивая ртутная субстанция сведена к вязкому вялотекущему клею.
А посему волшебство феноменального мира стало невозможным. А какая жизнь без волшебства?
Лэниген закричал. Он кричал, а вокруг собирались люди, разглядывали его (но ничего не делали); потом, как и ожидалось, явился полицейский (однако солнце ни разу не изменило ни цвета, ни формы); а вскоре и машина скорой помощи промчалась по застывшей улице (но без труб и проституток, и на четырёх колёсах, вместо приятных глазу трёх или двадцати пяти); и санитары забрали его в дом, который находился именно там, где ему полагалось быть; и начался длинный нудный разговор; и вопросы исходили от людей, не меняющих своего облика; а стены комнаты, где ему задавали-вопросы, так и оставались окрашенными в белый цвет.
Ему прописали отдых, тишину и спокойствие. Именно этим трём ужасным отравам Лэниген сопротивлялся изо всех сил, пытаясь близко не подпустить их к себе. Но ему, естественно, закатили их в сверхдозе.
Однако он не умер — яд оказался недостаточно сильным, — а просто свихнулся окончательно. Спустя три дня его выпустили — образец пациента и образец лечения.
Теперь Лэниген верил, что никакие изменения невозможны. Он превратился в мазохиста, наслаждаясь настырной неизменностью вещей. Он превратился в садиста, поучая других божественному механическому порядку вещей.
Лэниген совершенно приспособил своё безумие (или безумие мира) ко всем сторонам жизни. За исключением одной. Он не был счастлив. Ибо порядок и счастье относятся к тем противоречиям, в