Алексей Ливеровский Блокадные рассказы
Блокадные рассказы. Иллюстрация № 1

Ultima ratio[1]
Блокадные рассказы. Иллюстрация № 2

Я подложил в печурку две плиточки паркета, вернулся к столу, повертел в руках мятый бумажный треугольник и бережно развернул.

Письма в город иногда приходили. Чаще всего такие, что их лучше поскорее забыть, многие вызывали улыбку — в них были советы. Отвечать было трудно, не хотелось, не было уверенности, что письмо дойдет, и это отчасти оправдывало.

Мятый треугольничек был от друга и требовал действия. Ровные, разборчивые карандашные строки, иногда вспыхивающие чернильной синевой, — видимо, там шел дождь или снег:

«…понимаю, что ленинградцев ни о чем просить нельзя, особенно, если это связано с каким-нибудь усилием, и все же прошу тебя, узнай, где Анна…»

Неожиданно ясно, до мельчайших подробностей, представилось забытое лицо друга. Прежде всего зубы, — мы все смеялись, что они как на рекламе зубного порошка, — глаза внимательные, какого цвета — не знаю: не умею запоминать цвет глаз. Обыкновенные у него глаза, приветливые. Темные брови, одна рассечена светлым шрамом, — мальчишками в лапту играли, я зацепил битой. Анна красивая женщина, — всегда веселая. Жили они хорошо, дружно. Вот только детей не было, все откладывали.

Странно сложились наши отношения. Дружили с раннего детства, много лет работали вместе, а семьями были едва знакомы, не общались. Может быть, потому что они жили за городом? Когда я перешел на другую работу, с ним встречались редко. Был у нас обычай — раз в год назначали свидание в хорошем ресторане. Без жен. Обедали, выпивали не так, чтобы уж очень. По-мужски беспощадно к себе, откровенно рассказывали, что было и есть. Никогда не обращались друг к другу с просьбами — так было принято. Считали, что если по-настоящему надо будет, тогда…

Далеко идти, очень далеко. Еще раз посмотрел на настойчивое, дважды подчеркнутое слово «прошу», сунул письмо в нагрудный карман и подошел к шкафчику. Там в холщовом мешочке хранился мой неприкосновенный запас: бережно завернутые в несколько слоев пергамента две плитки шоколада и залитая сургучом бутылка. С осени хранился, когда я думал при серьезной угрозе уйти в леса, а потом уже в расчете на черный день.

Холодные пальцы с трудом справились с сургучом и пробкой. Налить в аптекарский пузырек густую темную жидкость и отломить четыре квадратика шоколада было значительно легче. Из ящика стола взял хлеб: утренний ломтик, два обеденных и… нет, вечерний пусть лучше останется дома, к возвращению. Теперь все это — в обрывок газеты и в карман, поближе к телу, чтобы не подморозить. Не забыть ночной пропуск.

Далеко до Озерков. Надо дойти и обязательно вернуться в тот же день, нельзя отрываться от места, где теплее, чем на улице, где есть вода, разделенный на неравные доли хлеб и койка. Давно определились пределы и ритм жизни: не двигаться нельзя, слишком много двигаться нельзя, съедать весь полученный хлеб сразу нельзя, постоянно думать о еде нельзя, спать не раздеваясь нельзя, много спать нельзя. Нужно вставать вовремя, нужно мыться и бриться, нужно чистить зубы, нужно работать, выходить хоть ненадолго на улицу, нужно не бояться бомбежек и обстрелов или хотя бы скрывать, что страшно. Только тот, кто умеет сжаться и не трогать хрупкие рамки этих многочисленных «нельзя» и «нужно», продолжает жить.

Сколько шагов в Институтском? Втором Муринском? В проспекте Энгельса? Во всей Выборгской стороне? Это важно, и если их считать, то не так тяжело идти. Только неточно получается; соскользнет нога — шаг короткий, а в счет идет.

Засыпаны, выбелены улицы снегом. На тротуарах сугробы, протоптано только посередине. Как в опустевшем театральном зале ни живой души, ни одного прохожего. Блеснул впереди огонек: неторопливо покачивая над суметами узкие щелочки фар, прошел одинокий грузовик. Прошел, не тронул тишину. Остался от него печальный аромат пихтового масла, — будто в доме, где раскиданы свежие еловые лапки. Это ново и странно на улице, где давно пропали привычные городские запахи: заводской копоти, горелой резины, сытный дух столовок, дивный аромат теплого белого хлеба из открытых дверей булочных, незабываемый, прекрасный… Стоп! Об этом нельзя!

Две тысячи сто сорок восемь шагов… сто сорок девять… пятьдесят. Остановился отдохнуть на когда-то бойком перекрестке. Придется постоять, поблизости сесть негде. Две пустынные широкие улицы теряются в мутной темноте. Над головой дощечка трамвайной остановки. Осколок снаряда пробил аккуратную черточку перед номером трамвая. Получился диковинный маршрут — 120. Двадцатка ходила в Озерки, в выходной здесь было трудно сесть в вагон, все ехали на озера отдыхать, купаться. Как это было? Как это было? Трудно представить. А если закрыть глаза и вспоминать? Все равно не получается, — то люди видятся праздничные, легко одетые, нарядные, а трамвай почему-то подходит с битыми синими стеклами, то трамвай чистенький, свежеокрашенный, брызжущий звонками, а люди с палками в руках, обутые в самодельные валенки. Идти надо, идти!

Пять тысяч шагов — и время завтрака. Где бы присесть? Подоконники высоко. Войти в подъезд? Нет, самое холодное в мире — это каменная лестница в парадной разбомбленного дома. И почти наверняка лежат неубранные. Трамвай — это удобнее. Вот он, рядом, придавленный снежной шапкой, увитый мертвыми проводами.

Небольшого роста был вагоновожатый, скорее всего женщина, — пришлось опустить на несколько оборотов круглое сиденье. Смахнул рукавицей снег с контроллера, вынул и развернул газетный сверток. Удивительно вкусное, небывалое сочетание — шоколад с черным хлебом. Когда кончится война, обязательно…

Три глотка остро пахнущей на холоду жидкости — смеси водки, красного вина и сахара — приятно разогрели желудок и прогнали зябкую дрожь.

К заставе подошел в утренних сумерках. Не хотелось вынимать пропуск, — надо снимать рукавицы, а когда потом пальцы отогреются? Из будки вышел военный в туго подпоясанном коротком полушубке и валенках. Молча пожужжал мне в лицо фонариком, рукой махнул на выход. Слова не сказал, пропустил как дистрофика, доходягу. Ошибся, товарищ военный! Не так уж плохи наши дела.

Мороз, звенящий, железный мороз. Белой шерстью обросли деревья и кусты, и даже снег под ними неровный — топорщится ледяной чешуей. Зеленая зорька прочеркнула вершины берез.

Одноэтажные домики вдоль дороги. Копится, ползет с крыш пухлая навись, если дотянется до земли, станут дома снеговыми холмиками. Только к немногим ведут глубокие узкие тропы — чаще за оградками ровный нетронутый снег, темные без ледяных разводов окна, на трубах белые папахи.

Тысячи, тысячи шагов. Давно сбился со счета — тяжело разгребать снег ногами. Брел, отдыхал, брел, отдыхал. Наконец заметил нужный номер. Через полуоткрытую, засыпанную по пояс калитку, вошел в садик типичной пригородной дачи.

Всходило солнце. В саду на скамейке, чуть откинувшись на дощатую спинку, сидела женщина. Тепло одетая, в шубке, пуховом платке и валенках-чесанках. Она недвижно смотрела, как на веранде, одно за другим, вспыхивали на солнце разноцветные стекла, — синие, красные, зеленые. Я подошел, заметил нетающий снег на ресницах и в уголках накрашенных губ женщины. Знакомое и незнакомое лицо.

Над трубой домика вился дымок. В закопченной комнате молодая, коротко стриженная женщина сушила на времянке ломтики хлеба. Равнодушно оглядела меня, подвинула стул к печке:

— Садитесь.

Я снял рукавицы, развязал наушники, развернул газетный сверток, положил на горячее железо два своих ломтика хлеба, спросил:

— Это она там? Анна Сергеевна?

— Она.

— Давно?

— Недели две. На пункт везти — сил нет. Дома оставить нельзя. Вынесли в сад, хотели на снег положить — нехорошо, все равно, что выкинуть.

ЛитВек: бестселлеры месяца
Дао физикиТайная историяП. Ш.Феномен Инстаграма. Как раскрутить свой аккаунт и заработатьЗулейха открывает глазаПосле ссорыБрошенная колония. Ветер гонит пепелИмператор по случаю. Книга пятая. Часть вторая